Драматургия лагерного барака. Как удалось выжить Леониду Варпаховскому

Леонид Варпаховский. Фотография из следственного дела

Чтобы не пропускать главные материалы Сибирь.Реалии, подпишитесь на наш YouTube, инстаграм и телеграм.

В начале 30-х годов прошлого века Москва была одной из главных театральных столиц мира. В ней еще продолжали творить стареющие "небожители" Станиславский и Немирович-Данченко, пусть не в твердом уме и не в здравой памяти (см. "Театральный роман" Булгакова), но все еще активно направлявшие театральный процесс. Вокруг них клубились молодые режиссеры и актеры, время от времени бунтующие против "стариков", и, как пчелиный рой, "отпочковывающиеся" в новую студию или театр. Всем им противостояли эстетические противники, отчаянные новаторы, такие как Мейерхольд, Таиров, последователи Вахтангова и многие другие. Шла борьба за сердца публики, за представление о том, каким должен быть современный спектакль.

Имели об этом свое мнение и партийные работники. С легкой (вернее, тяжелой) руки Сталина, ходившего в театркак на работу, посещать храмы театральных муз вошло в привычку у всего руководства страны, у крупных и мелких партийных чиновников. И, разумеется, у сотрудников НКВД. Именно они, а вовсе не критики или искусствоведы, поставили точку в театральных спорах 30-х годов, объяснив, каким на самом деле должен быть советский театр. Лояльным, идейным, не вызывающим лишних вопросов.

А если вопросы возникали, они решались просто: арестами, расстрелами, ссылками.

В считаные годы цветущее разнообразие советских театров было уничтожено. Многие актеры и режиссеры оказались в тюрьмах и лагерях, где медленно превращались в лагерную пыль. Однако порой лагерное начальство ощущало тягу к прекрасному (или получало прямую разнарядку из центра, приказывающую эту тягу проявить), и заключенных сгоняли в кружки театральной самодеятельности, а кое-где даже строились настоящие театры. Да, с начала 40-х годов на Дальнем Востоке уже существовал "театральный ГУЛАг", в котором можно было увидеть многих былых звезд советской сцены. Актеры и режиссеры жили так же, как и остальные заключенные, "на зонах", в ветхих холодных бараках, кишащих полчищами крыс. Так же, как все ЗК, получали мизерную хлебную пайку. Но вместо лесоповала и прокладки дорог им позволялось учить роли, репетировать арии из "Иоланты" или создавать смелую сценографию, которую должен одобрить начальник лагеря. В Москве точно тем же занимался Сталин, у которого была своя "правительственная" ложа в Большом театре и особое кресло во МХАТе, в других городах – секретари обкомов и горкомов. А в ГУЛАГе – высокопоставленные вертухаи. Все они тоже хотели иметь свой "крепостной театр". Но оплата труда актеров и режиссеров в ГУЛАГовских театрах, безусловно, была куда выше, чем на воле. Потому что этой платой была возможность выжить.

Четыре шарика и две шапки

Его арестовали 22 февраля 1936 года, в ночь на воскресенье. Когда в квартире окончился обыск, уже забрезжил рассвет, и, рассматривая из увозившей его "черной Маруси" московские улицы, Леонид Варпаховский не мог отделаться от досадливой мысли: как бездарно пропало воскресенье! Он никогда не интересовался политикой, не читал газет (кроме страниц, посвященных театру), не знал о громких судебных процессах и вообще понятия не имел, что происходит в стране. Вся его жизнь была посвящена театру. Поэтому арест казался ему досадным недоразумением, которое, конечно же, скоро разрешится. Он и представить себе не мог, что пропало не воскресение, а целых 17 лет его жизни.

Конечно, ребенку из дворянской семьи (отец Варпаховского был присяжным поверенным и известным московским юристом, мать окончила институт благородных девиц в Тифлисе и увлекалась искусством) сложно было не заметить, что за последние десятилетия в России кое-что переменилось. Еще в восемь лет маленький Леня к ужасу служанок и нянечки разъезжал на велосипеде по коридорам огромной московской квартиры (где бывали многие знаменитости Серебряного века, а Маяковский и Давид Бурлюк вообще были друзьями семьи), а теперь в той же квартире им с матерью принадлежала одна маленькая комнатушка. Отец погиб где-то на юге еще в начале Гражданской войны, в 1918 году (и даже не известно было, кто его убил, белые или красные). Но все это давно стало данностью, с которой нужно жить. И он жил, с головой уйдя в мир искусства, не замечая серых будней.

К моменту ареста ему было 27 лет, и он успел уже окончить два класса консерватории, литературный факультет МГУ, поработать помощником режиссера в ТРАМе (Театре рабочей молодежи), и, главное, три года пробыть секретарем у самого Мейерхольда, которого боготворил. Какое-то время Варпаховский жил в квартире Мейерхольда и Зинаиды Райх. Но в итоге отношения не сложились: мэтр не допускал ни малейших возражений, а Варпаховский, несмотря на пиетет перед ним, все-таки мягко настаивал на своем, когда речь шла о важных для него деталях сценографии. В итоге незадолго до ареста их сотрудничество закончилось: после очередного скандала (а Мейерхольд вспыхивал, как порох) Леонид написал заявление об увольнении. Но все равно он был счастлив, хотя бы потому, что жил теперь с любимой женщиной, актрисой Адой Меликовской, с которой познакомился за несколько лет до того.

Их знакомство, говорят, произошло довольно необычно. Как вспоминает сын Варпаховского, "один из друзей отца устроил вечер, на котором собравшиеся молодые люди демонстрировали свои таланты: Оборин играл на рояле, Твардовский читал стихи, а отец со своей невыигрышной профессией режиссера не придумал ничего лучшего, как показать фокусы, в том числе свой излюбленный фокус с четырьмя шариками и двумя шапками. Так состоялось знакомство моих родителей. Фокусы произвели на мою мать сильное впечатление и предопределили судьбу отца..."

Вскоре они поженились, и Леонид познакомился с семьей невесты, в том числе со своим шурином и с дядей своей супруги, который был убежденным троцкистом. Шурин и дядя часто спорили на политические темы, а Леонид, случайно присутствовавший при одном или двух из этих разговоров, отмалчивался. Но и присутствия оказалось довольно – в доносах, которые шли в НКВД, появилась его фамилия. Об этом он узнал уже во время следствия, в 1936 году, и поэтому позднее, когда кто-нибудь спрашивал, что привело его на Колыму, Варпаховский часто отвечал: "Давайте лучше покажу". И доставал из кармана четыре шарика и две шапки, чтобы продемонстрировать свой коронный фокус.

Смерть живет у поселка "Свободный"

Впрочем, до Колымы было еще далеко. Следователи, работавшие над его делом, пребывали в некоторой растерянности: ни обыск, ни изучение его записной книжки, не давали никаких поводов заподозрить Варпаховского в политических преступлениях. Только книги, посвященные театру, статьи о театре, телефоны актеров и режиссеров… Театр, всюду только театр! Варпаховский был стерильно чист, и даже допросы этого классического "чеховского интеллигента" всегда сходились на одном. На театре.

А на кой черт следствию этот театр?

Всеволод Мейерхольд на строительстве театра

Против Варпаховского – неожиданно – была только одна улика: характеристика Мейерхольда, которую тот написал по запросу "из органов". Будто не понимая, куда он пишет записку, желчный мэтр аттестовал своего бывшего секретаря самым нелестным образом, назвав в том числе "скрытным" и "не внушающим доверия". "Какие бы не выставлял Варпаховский доводы в свое оправдание – я Директор Лаборатории (Вс. Мейерхольд) и Директор Гостим'а (он же) глубоко убежден в том, что в лице Варпаховского мы имеем тип чуждый нам, с которым надо быть весьма и весьма осторожным". – сообщал в органы мэтр. Но на таком доносе основательного дела не построишь. А чтобы "выколотить" признание из обвиняемого, надо было хотя бы придумать, в чем он должен признаться. Следователям это делать было лень, а сам Варпаховский не помогал. Поэтому на него махнули рукой, и он получил неожиданно мягкий для того времени приговор: три года ссылки в Алма-Ате.

Удивительно, но там ему даже позволили немного поработать в Алма-Атинском театре, где за два года Варпаховский поставил пару спектаклей. С "говорящими" названиями, которые спустя почти столетие кажутся своего рода характеристикой эпохи. "Оптимистическую трагедию" Всеволода Вишневского и "Слугу двух господ" Гольдони. Впрочем, сам Леонид (в этом можно почти не сомневаться) не имел в виду никаких иронических намеков, для него это были качественные пьесы, которые он старался превратить в блестящие спектакли. В кои-то веки никто ему не мешал, не кричал, как Мейерхольд, не требовал, как начальство ТРАМа, и своим тихим голосом Варпаховский спокойно объяснял актерам, художникам, музыкантам их задачи. Говорят, обе постановки имели оглушительный успех.

А потом наступил 1937 год, и обстановка в Алма-Ате начала стремительно меняться. К каждому празднику город стали ''подчищать'': забирали ссыльных, давали им срок и отправляли в лагеря. В ноябре 1937 года, накануне юбилея революции, это коснулось и Варпаховского. Конечно, не обошлось без доноса: некто Мусрепов – начальник Управления по делам искусств при Совнаркоме Казахской ССР написал в одной из алма-атинских газет, что директор театра "пригласил в качестве единственного режиссера некоего Варпаховского, человека не только никому не известного, но оказавшегося государственным преступником".

На этот раз следователи твердо знали, в чем он виноват, у них был уже налаженный конвейер по статье 58-10 ("за контрреволюционную агитацию"), и, хотя его пытали несколько дней, заставляя проводить круглые сутки на ногах, признание этого мягкого человека для них ничего не меняло. Приговор был известен заранее. Тем не менее Леонид никаких признаний не подписал: по его словам, это получилось "не от мужества, а от отчаяния". Итог оказался стандартным: 10 лет лагерей. Возможно, подпиши он что-нибудь, все кончилось бы расстрелом.

Но некоторые лагеря были хуже смертного приговора. Отправляясь в эшелоне дальше на Восток, Леонид не знал, что его вместе с другими заключенными везут в лагерь неподалеку от города Свободный – один из лагерей, где выжить удавалось единицам. В сущности, это был лагерь уничтожения. Каждый день в барак, куда загнали партию из их эшелона, приходил конвой, и начальник выкрикивал фамилии. Забирали по двадцать-тридцать человек, и никто из них уже не возвращался. Это были расстрельные списки, которые зачитывались по алфавиту, и каждый день он в страхе ожидал, когда настанет очередь буквы "В". Но его черед все не наступал. А через пару месяцев, когда из нескольких сотен человек в живых осталась всего пара десятков, расстрелы вдруг прекратились. И тех, кто уцелел, отправили дальше – во Владивосток и на Колыму.

Спасительное отчаяние

Вероятно, его снова спасло отчаяние: еще по дороге на Дальний Восток он написал прощальную записку и выкинул ее где-то на полустанке из зарешеченного окна вагона: ''Человек, кто бы ты ни был, отправь эту записку моей матери по указанному здесь адресу''. Так делали многие, но до адресатов подобная почта доходила лишь изредка. Однако записка Варпаховского дошла. И говорят, что, получив ее в марте 1938 года, мать бросилась в Прокуратуру СССР, прорвалась в приемную Вышинского, устроила там настоящую истерику и добилась-таки, чтобы по его поводу был послан какой-то формальный запрос, который, возможно, спас ему жизнь.

В итоге Леонид оказался во Владивостоке, на пересылке (по всей видимости, в той же самой, где в одном из соседних бараков умирал в это время Мандельштам). Почта сюда не доходила, и он не знал, что в марте 1938 года арестовали его жену Аду Меликовскую, а спустя месяц с небольшим расстреляли как "японскую шпионку". Их четырехлетний сын остался на попечении бабушки.

Все это было в Москве – бесконечно далеко от его лагерной судьбы. А она опять складывалась не в лучшую сторону: через два голодных месяца Варпаховского и его соседей по бараку погрузили в печально известный "невольничий пароход" "Дальстрой", о котором слагали позднее песни "Страдали от качки ЗК...".

Пароход Дальстрой

Многие заключенные не могли дойти на пристань сами, и Варпаховскому пришлось поддерживать своего нового друга, тоже "бывшего алмаатинца", с которым они на Владивостокской пересылке провели много бессонных ночей, разговаривая об искусстве. Звали его Юрий Домбровский.

Эта дружба возобновилась в 1956 году, когда Юрий Домбровский, уже после освобождения из лагеря, прислал Леониду Варпаховскому письмо:

Юрий Домбровский, Алма-Ата. Фото предоставлено Центральным Госархивом Казахстана

Дорогой друг! Но это почти сверхъестественно, что вы меня не помните! Выполняю Ваше желание и даю все позывные: итак, я писатель, алмаатинец, а до того москвич. Встретились мы с Вами на Владивостокской пересылке осенью 40 года... Перечисляю (наобум) о чем мы с Вами говорили, и этот список могу бесконечно продолжать (самое поразительное в списке, приведенном Домбровским, "о Вашем аппарате для записи спектакля и его стиля; о Гордоне Крэге; о том, что каждый театр имеет свой графический почерк, и Вы его можете записать" - Н.С.)... На пароход меня тащили на руках Вы! ...вспомнили Вы или нет? Где Ваши сестра и сын? ...Жму руку... Весь Ваш... Юрий Домбровский

Тогда на Колыме дороги их разделились – и встретиться удалось лишь в конце 50-х. А пока Леониду выпало вновь оказаться в самом неприятном из колымских лагерей, в Чай-Урьинском управлении, которое славилось невыносимыми условиями работы в тайге, на лесоповале. Мало кто выдерживал здесь долго. Зэков на лютом морозе каждое утро увозили в машине с открытым кузовом далеко в тайгу, а поздно вечером так же, "с ветерком", забирали в холодный барак. Но забирали не всех – многие замерзали в лесу. Буквально через пару месяцев от партии в 40 человек осталось всего двое – и одним из них был Варпаховский.

Как это произошло? Почему "чеховский интеллигент", тихий и скромный 30-летний юноша, всю жизнь витавший в облаках театральных замыслов, сумел выжить там, где погибли куда более сильные и приспособленные к жизни мужчины? Может, у него был невидимый ангел-хранитель?

Похоже, что так. Потому что, когда ему самому было ясно, что еще одной поездки на лесоповал он не выдержит, их вдруг перевели в другой, соседний лагерь. Не многим лучше, но все-таки… Там был шанс немного согреться у печки в бараке, прийти в себя. Была даже баня, в которой он однажды познакомился с Варламом Шаламовым, посвятившим Варпаховскому несколько своих "колымских рассказов" (самый известный из них "Иван Федорович"). Но и это позднее, гораздо позднее… А пока снова – каторжный, одуряющий труд с утра до вечера.

Дни тянулись за днями. Началась война, режим в лагере становился все жестче. Надежды на освобождение таяли. Однажды, от кого-то из недавно поступивших заключенных, Леонид узнал о гибели Мейерхольда. Он был расстрелян по приказу, подписанному лично Сталиным, а его прах сожжен, и смешан на новом Донском кладбище с прахом сотен других жертв НКВД. Дошли и новости о расстреле жены. Все его прошлое превращалось в пыль.

День за днем жизнь становилась все безнадежней, и потому он легко дал уговорить себя на побег. И сам Леонид, и трое других заключенных, готовившихся бежать, прекрасно понимали, что дело это немыслимое. Бежать было некуда – на сотни километров кругом снег и тайга. Тем не менее, отрезая понемногу от пайки, они заготовили сухарей в дорогу и назначили день, когда, встретившись на лесоповале, "уйдут в бега". Но партия заключенных из барака, где жил Варпаховский, по какой-то причине была доставлена на работу на два часа позже срока. Он опоздал, заговорщики ушли без него. А на следующий день их расстрелянные тела лежали в назидание другим у лагерных ворот.

Не Моцарт, а Гамлет

Но спустя всего несколько месяцев с Варпаховским произошел случай, перевернувший всю его лагерную жизнь. Об этом вспоминала его вторая жена актриса Ида Варпаховская (она также прошла через лагеря и познакомилась с Леонидом на Колыме чуть позже, в середине войны):

Ида Варпаховская (Зискина)

"Однажды до Л.В. дошел слух, что в соседнем лагере – в нескольких километрах от его лагпункта – есть культбригада. И он, доведенный до отчаяния, решил туда пойти. А выйти через вахту невозможно. Если выходишь из зоны – стреляют. Но он вышел. Часовые на вышках даже представить себе не могли, что вышел он самовольно! Раз человек идет, значит, имеет право. И его даже не окликнули. Он прошел четыре километра и таким же точно образом вошел в соседний лагерь. Разыскал нужный барак, открыл дверь и остолбенел. По стенкам нары, а центр свободный (обычно нары устраивали так, что только узкие проходы оставались). А тут был еще и стол, на котором лежали пайки хлеба. В центре стояла железная печурка. На нарах в белье "первого срока" сидели блатные и играли в карты, курили. Висели коврики с лебедями. В культбригады 58-я статья допускалась только в виде исключения.

Когда Л.В. сказал, что он артист, раздался дружный хохот – в таком он был страшном виде. К нему подошел человек, по виду вроде не блатной, и спросил:

– Ну, и кто же вы – Моцарт или Гамлет?

(Те, кто причастны к музыке, были Моцарты, а те, кто к драме, – Гамлеты.)

Л.В. подумал и сказал:

– Скорее, Гамлет.

– Ну, подождите, с вами сейчас поговорят.

Подошел человек очень болезненного вида с отекшим желтым лицом. Сели, стали разговаривать, человек задавал всякие каверзные вопросы. Например: "Вам понравилась актриса Гельцер из Малого театра?" Л.В. отвечал: "Гельцер – балерина". – "Где находится Большой театр, а где Малый?" – ловил, проверял, экзаменовал.

Наконец, спросил:

– Кем же и где вы работали?

– Я работал у Мейерхольда.

– А чем вы у него занимались?

– Я был его ученым секретарем.

Человек огорчился:

– До сих пор вы говорили мне правду, а сейчас обманули. Ученым секретарем у Мейерхольда был мой друг, Леня Варпаховский.

Л.В. говорит:

– Так я же и есть Леня Варпаховский! А вы кто?

– А я – Юра Кольцов!

Мхатовский Кольцов! Они не узнали друг друга!"

Художественная часть

С этого момента все стало иначе. Кольцов был в хороших отношениях с лагерным начальством, поэтому легко уговорил зачислить Варпаховского в культбригаду Севлага и даже доверить ему постановку спектаклей. Начальство требовало "что-нибудь веселое, оптимистичное". Спектакли делали буквально "на коленке", костюмы шили из чего попало, перешивали даже старые робы и ватники на фасон итальянской одежды. Художник делал декорации из досок и пакли. Роскошные яства, мясо и виноград (зэки давно уже забыли, как все это выглядит) слепили из папье-маше и раскрасили так, что от настоящих не отличить. Зато с актерами никаких проблем не было – в Севлаге давно уже собралась блестящая труппа. И, "дорвавшись" наконец до театральных подмостков, оказавшись в относительной безопасности и чуть отдохнув от каторжной работы, люди преображались, начинали словно светиться изнутри.

Эстрадная группа культбригады Маглага середины 1940-х годов. В центре Л.В. Варпаховский

Представление начали давать на разных приисках, и начальство его одобрило, а зэки и вовсе были в восторге. Варпаховский мгновенно прославился на всю Колыму. Но популярность для ЗК – вещь довольно опасная. Уже в начале 1943 года Леониду сделали предложение, от которого нельзя было отказаться: организовать какое-нибудь "яркое" представление к 7 ноября, очередной годовщине революции. Плохо было то, что "заказчиком" на этот раз был начальник горного управления, по фамилии Гакаев – человек страшный даже по меркам лагерной Колымы. Рассказывали, что он сам ходил по забоям и, если видел, что человек не может двигаться, "доходит", – собственноручно его пристреливал. Теперь надо было сделать для него спектакль, и жутко было представить, что будет, если не угодишь.

Какую же постановку выбрать? Аркадий Школьник, молодой комсомольский работник и журналист (с той же стандартной для Колымы "антисоветской" статьей 58-10), отвечавший в культбригаде за литературную часть, предложил сочинить музыкальную композицию под названием "Днепр бушует", об освобождении Киева.

– А его освободят? – с сомнением спросил Варпаховский.

– К 7 ноября? Конечно освободят, даже не сомневайся! Уж постараются, любой ценой. Ручаюсь тебе головой!

Это звучало правдоподобно. Заключенные Севлага прекрасно знали, на что готово пойти их начальство, чтобы выслужиться к празднику перед Москвой, а генералы на фронте были абсолютно таким же начальством. Завалят трупами, но Киев возьмут…

Поэтому пьесу начали репетировать.

Дальше – снова воспоминания Иды Варпаховской:

"И вот все готово. Их везут в клуб, все музыканты во фраках, из-под телогреек торчат фрачные хвосты. А Киев не взят! По дороге Л.В. и Школьник судорожно переделывают текст, вставляют вместо Киева какой-то другой город. Ничего не сходится. В таком состоянии приезжают в клуб. Идет торжественная часть, они сидят, лихорадочно все переписывают, переделывают, ничего не клеится. Кончается торжественная часть, встает председательствующий и сообщает: "Товарищи, только что получена телеграмма: доблестные части Красной Армии освободили город Киев! Художественная часть".

Л.В. говорил, что у него никогда не было такого успеха. Люди кричали "Ура!", бросали шапки на сцену.

На следующее утро приехала черная "эмка" и увезла Л.В. в Магадан, куда его назначили художественным руководителем городской культбригады".

ГУЛАговский ангажемент

В Магадане всей культурной жизнью управлял начальник "Дальстроя" Никишов и и его любовница, Александра Гридасова, настоящие советские баре, у которых имелся личный особняк в центре города, сад вокруг дома (это в Магадане-то!) и прямой провод к Сталину. Гридасова, дама безграмотная во всех отношениях, вообще мнила себя "покровительницей искусств", и именно она занималась театральными делами. Но, надо сказать, весьма энергично: к началу 40-х годов в городе уже имелся музыкально-драматический театр, в труппе которого были и вольные, и заключенные. Вольные – в основном любители, а заключенные в большинстве своем профессионалы, и даже "звезды". Актеров в магаданский театр можно было "заказывать" из всех лагерей Восточной Сибири и даже выбирать, кто больше понравится. Так, например, в 1945 году там оказался некстати повздоривший с Берией "король романса" Владимир Козин, которому тоже предстояло сыграть в судьбе Варпаховского важную роль… Но, впрочем, об этом – дальше.

А в 1943 году Гридасовой, слегка утомленной военными новостями и мрачной магаданской жизнью, хотелось чего-нибудь "легкого, утонченного". Варпаховский предложил поставить "Похищение Елены" Луи Вернейля. Именно во время работы над этой пьесой Леонид познакомился с оперной певицей Идой Зискиной, которая потом стала его второй женой. Она тоже была из "крепостных", отобранных Гридасовой в Севлаге, и между ними вспыхнул роман с первого взгляда. Еще недавно он не мог себе и представить, что жизнь в буквальном смысле начнется заново: настоящий театр, новые постановки, новая любовь… Пускай – в Магадане. Пускай приходить в театр приходилось под конвоем, а на ночь влюбленных разлучали – каждый должен был возвращаться к себе в барак, на зону. Но это снова была настоящая, наполненная смыслом жизнь.

На волне воодушевления Варпаховский создал блестящий спектакль, получивший одобрение начальства. И уже вскоре после премьеры главный дирижер театра предложил ему не размениваться на пустяки – а сразу поставить "Травиату". Ни много ни мало! По воспоминаниям дочери Леонида Варпаховского Анны, Никишов и Гридасова были против этой безумной идеи и не выделяли денег. Тогда Леонид устроил для них предпоказ оперы в концертных костюмах. Начальство было ошеломлено и разрешило постановку оперы.

Ида готовилась исполнить роль Виолетты – она знала партию наизусть. Но Варпаховский все равно сомневался: а как же мужские голоса? В театре их явно не хватало для столь масштабной постановки.

– Не волнуйся, Варпаховский! – успокаивала его Гридасова (она уже была с режиссером на "ты") – НКВД обо всем позаботится, к нам вот-вот прибывает из Томска эстонская капелла в полном составе!

Так и случилось, приехали не только бас и тенор, без которых спектакль был бы невозможен, но и весь хор в полном составе.

В итоге постановка "Травиаты", над которой Леонид упорно работал много месяцев, получилась почти авангардистской: он решил во время увертюры разместить оркестр не в оркестровой яме, как это принято, а прямо на сцене. Лишь во втором акте музыканты спускались на свое обычное место. Многие театральные приемы в постановке были абсолютно "мейерхольдовскими" – в Москве бы такого уже не допустили. Более того, обязательный в "Травиате" канкан был в СССР под запретом – как "буржуазный развратный" танец. А в Магадане, с разрешения Никишова и Гридасовой, он стал едва ли не центральным элементом оперы – и исполнялся с особой лихостью – в самый бравурный момент
балерина запрыгивала на рояль и прямо на нем исполняла свой танец.

"Травиата" у Варпаховского вышла живой, бесшабашной, легкой. Именно такой, как хотела любовница начальника Севлага. Спектакль был принят публикой на "ура", режиссера качали на руках. Сам Никишов сидел в своей ложе с генералами – и с нескрываемым удовольствием говорил свите: "Здесь недавно были белые медведи, а теперь мы оперу слушаем".

Все это имело весьма благоприятные последствия для актеров: "вольных" наградили деньгами, "крепостным" выдали дополнительные пайки. А самому Варпаховскому, после хлопот Никишова, "скостили" срок на полгода.

Казалось бы, пустяк.

Но именно столько ему и оставалось "сидеть". Так что в 1946 году он вышел… Нет, не на свободу, конечно, но – на вольное поселение. Как раз закончился и срок у Иды. Теперь они, хоть и не имели права уезжать из Магадана, могли жить в нормальной комнате и продолжать работу в театре. Почти счастье!

Почти. Но магаданское счастье переменчиво. В 1947 году в их дверь постучали, и Леонид Варпаховский вновь оказался под арестом.

И все-таки Моцарт...

То, в чем его обвиняли, теперь явно "тянуло" на полновесный срок, а то и на расстрел. На него написали донос. И написал его не кто-нибудь, а певец Вадим Козин, ревновавший Варпаховского к его магаданской славе. В этом доносе было много обвинений, но самое страшное (по мнению следователей) состояло в том, что в одной из последних своих постановок, в сцене расстрела партизана, Варпаховский решился использовать музыку из "Реквиема" Моцарта, знаменитую "Лакримозу". "Старый религиозный хлам, использованный исключительно в целях компрометации советского патриотизма", – писал Козин.

Сейчас это звучит как бред, но в 1947 году подобные обвинения вполне могли кончиться расстрельным приговором. К счастью для Варпаховского, как раз именно в 1947 году были (на время) упразднены злополучные суды-"тройки", и дело рассматривалось в обыкновенном суде, со слушаниями, и даже с адвокатом, которого ему назначили. Была и искусствоведческая экспертиза, которую поручили провести самому компетентному человеку в Магадане, заведующей парткабинетом магаданского Дома культуры, которая авторитетно подтвердила, что, несомненно, "Реквием" – это "старый религиозный хлам".

Адвокат Варпаховского не слишком старался, и тогда он решил взять защиту на себя. В конце концов, его отец (пусть он едва его помнил) был одним из лучших юристов Москвы, и умение говорить было у него, что называется, "в крови". Поэтому, аккуратно задавая вопросы эксперту и стороне обвинения, он легко добился своего: очень скоро выяснилось, что партийная работница из Дома культуры не только ничего не понимает в музыке и не умеет читать нот, но и "Реквием" ни разу в жизни не слышала. А о том, что это вершина мировой культуры, говорят даже в советских музыкальных школах… Поколебав таким образом уверенность судьи, Варпаховский достал наконец свой главный козырь – мятую вырезку из довоенной газеты, которую ему передала Ида. Это была заметка о похоронах Кирова. И что же там, во время похорон, исполнялось? Да, разумеется. Музыка из "Реквиема", и как раз "Лакримоза"!

Это оказалось решающим аргументом – суд удалился на совещание, и вынес Варпаховскому оправдательный приговор. В 1947 году, в Магадане, по политическому делу! Неслыханная по тем временам история. Правда, приговор этот должен был утвердить Верховный суд, и еще полгода Леониду пришлось провести в одиночной камере, ожидая его вердикт. Удивительно, но он также был благоприятным. В 1948 году он вышел на свободу и воссоединился со своей женой – теперь уже навсегда.

Впрочем, в магаданский театр ему вернуться не позволили, и следующие несколько лет на Колыме он работал художественным руководителем самодеятельности в небольшом поселке Усть-Омчуг (примерно в трехстах километрах от Магадана). Как писал его сын, "положение отца было странно неопределенным – теперь он не был ни заключенным, ни даже ссыльным и мог как будто и уехать с Колымы, однако практически это было невозможно. Редкие смельчаки, решившиеся на такой шаг, поплатились за это новым арестом и сроком".

Только после смерти Сталина ему удалось наконец уехать с Колымы и перебраться сперва в Тбилиси, а затем (после реабилитации в 1957 году) в Москву. Но надо сказать, что возвращение его стало почти триумфальным: начиная с 1953 года Варпаховский ставил спектакли в Грузии, в Киеве, в Москве, в Харькове, в Ленинграде, в Софии. Работал в Ермоловском театре, Малом и Художественном, Театре Вахтангова, Театре Станиславского, Театре Моссовета. Бывали дни, когда в столице в разных театрах шло стразу пять его постановок в один день! К началу 70-х он считался одним из ведущих советских театральных режиссеров и теоретиков театра, у него выходили книги и статьи, печатались интервью в СССР и за рубежом, он даже ездил (несмотря на "железный занавес") в Берлин на театральные фестивали. "Как человек, которому долго не хватало воздуха, он дышал жадно и часто – и никак не мог надышаться".

В 1949 году у Иды и Леонида родилась дочь Анна, позднее ставшая театральной актрисой и эмигрировавшая в Канаду, где в 1995 году открыла драматический русскоязычный театр, который назвала именем своего отца. Театр гастролировал по всему миру более 20 лет и закрылся только в 2018 году.

Анна Варпаховская на обложке книги Яны Иваницкой "Любите ли вы театр?". Киев. 2018

– Театр имени Леонида Варпаховского я закрыла вынуждено. После наших гастролей в Киеве руководство театра им Леси Украини предложило включить наши спектакли в репертуар театра с моим участием в главной роли и с участием киевских артистов. Таким образом восемь наших спектаклей вошли в репертуар театра. им Леси Украинки В результате я проработала в этом театре 16 лет, играя по 80–90 спектаклей в сезон главных ролей. Я моталась между Монреалем, Киевом и Москвой, где у меня тоже были антрепризы. От театра в Монреале пришлось отказаться, так как буквально физически это стало невозможным. К тому же мне удалось поставить два спектакля на Магаданской сцене, в городе, где я когда-то родилась. Кстати, театр в Канаде работал исключительно на русскоязычную публику, актеры приглашались из Москвы, Киева, Казани, городов Америки и Канады. Так как зрителей в каждом городе хватало на два, максимум три спектакля, то мы колесили по городам Америки и Канады и за пятнадцать лет существования театра, как недавно подсчитали, трижды обогнули земной шар. Сейчас я даже не могу представить, как все это мы поднимали. У нас всегда были полноценные декорации и костюмы, не говоря уже о прекрасном актерском составе. C началом войны я уехала из Киева и Москвы, – рассказала Анна Варпаховская.

В 60-е годы Варпаховский нашел в ЦГАЛИ (Российский государственный архив литературы и искусства) копию письма – ответа Мейерхольда на запрос НКВД о себе. Он понимал, что этот документ вполне мог послужить предлогом для его ареста. Найдя это письмо, он два дня пролежал лицом к стенке и ни с кем не разговаривал. Но в дальнейшем в семье было запрещено упоминать об этом письме. Варпаховский до самой смерти смерти в 1976 году продолжал писать и говорить о гении Мейерхольда, анализировать его театральные идеи и спорить с ними. О скандалах, случавшихся между ним и язвительным театральным мэтром, о взаимных обидах, и о том, что, возможно, именно из-за его характеристики он в 1936 году был впервые осужден, Варпаховский никогда не вспоминал. Для него это было совсем не важно. Кажется, он видел в человеческих судьбах только талант и драматургию жизни.

Анна Варпаховская вспоминает слова отца, не раз говорившего, что колымский ад он пережил, потому что у него был театр, благодаря которому он встретил Иду, а ещё потому, что всю жизнь был крайне легкомысленным человеком.