4 марта исполняется 121 год со дня рождения Рахиль Мессерер-Плисецкой. Звезда немого кино лишилась мужа в годы Большого террора, прошла с новорожденным сыном через тюрьмы и лагеря, а в истории осталась прежде всего как мать великой балерины Майи Плисецкой. О судьбе Рахили рассказывает ее сын Азарий Плисецкий, артист балета, педагог и хореограф, который никогда не видел своего отца.
"Любовь к жене сквозила во всем"
– Мама родилась в семье Михаила Борисовича Мессерера родом из Вильно. Уже будучи отцом четверых детей, он выучился на зубного врача, получил право выехать из черты оседлости и в 1904 году перебрался в Москву, где открыл собственный зубоврачебный кабинет. Однако Священное Писание увлекало деда куда больше, чем работа. Именами любимых библейских героев он нарекал своих детей. Так в семье появились Азарий, Маттаний, Рахиль, Асаф, Суламифь, Эммануил, Элишева и Аминадав. Каково им придется с такими именами в России, деда не беспокоило.
Из книги "Отрывки из воспоминаний" Суламифи Мессерер:
"… в карманах у отца бывало "грустно". … Поэтому приход к отцу пациента нередко превращался в томительное ожидание всей семьей платы за визит. Едва за посетителем захлопывалась входная дверь, как мать выбегала с немым вопросом на лице: "Сколько?". А отец, человек непрактичный и сострадательный, часто витавший где-то в высоких сферах лингвистики и философии, случалось, смущенно признавался:
– Бедняк попался. Ничего с него не взял…"
– У деда было 10 детей. От отца они унаследовали не религиозность, а интерес к искусству. Первым артистическую стезю выбрал старший сын, Азарий, взявший псевдоним Азарий Азарин. Он стал актером МХАТа, работал с Вахтанговым, дружил с Михаилом Чеховым. Меня назвали в его честь. Актрисой стала и Элишева, сменившая имя на Елизавета, – она всю жизнь служила в театре Ермоловой. А Асаф и Суламифь выбрали балет.
Из воспоминаний Азария Мессерера, племянника Рахили Мессерер, сына ее брата Эммануила:
"Рахиль принимала важные решения, определявшие судьбу братьев и сестер. Например, в семье только она знала о страстном желании Асафа заниматься балетом. Отцу он боялся сказать о своих планах, зная, что, при всей его любви к театру, он не одобрит это решение. Рахиль же сказала Осе, так она звала Асафа, – если любишь сильно балет, значит иди в балет. Поступив в частную балетную школу лишь в 16 лет, Асаф добился таких феноменальных успехов, что через два года его приняли в выпускной класс Хореографического училища Большого театра. Именно тогда Рахиль решила, что у ее младшей сестры Суламифи есть все данные, чтобы пойти по стопам Асафа. Она повела Миту, как ее звали в семье, на вступительный экзамен в Хореографическое училище, сшив ей красивую балетную пачку. Так что оба прославленных артиста избрали балетную карьеру вo многом благодаря Рахили".
– Мама тоже была очень талантлива, – рассказывает Азарий Плисецкий. – Так, в 1910 году, несмотря на ограничения для евреев, ее приняли в престижную московскую гимназию княгини Львовой. Правда, окончить ее не удалось – началась революция.
В 1921 году мама поступила в Институт кинематографии. Она стала первой выпускницей ВГИКа, училась у таких знаменитых режиссеров, как Лев Кулешов, Яков Протазанов и Дзига Вертов. Среди ее однокурсников были Иван Пырьев и Борис Барнет, а среди друзей – Вера Марецкая. Окончив ВГИК, мама начала сниматься в кино под именем Ра Мессерер.
Мамина жизнь в кино была недолгой, но все же она успела сняться нескольких фильмах. Это немые черно-белые фильмы "Прокаженная", "Вторая жена", "Долина слез" и комедийный "120 тысяч в год". Первые два связаны с созданием новой студии "Узбекфильм".
Узбекистан тогда был традиционной страной, и женщинам не то что сниматься, просто пройти с раскрытым лицом было невозможно. Мама вспоминала, что во время съемок, если ей случалось выйти за пределы съемочной площадки, она должна была закрывать лицо. А однажды, забыв опустить паранджу, услышала крики, в нее полетели камни… Съемки не были простыми, но это было создание чего-то нового, с нуля, и маме было страшно интересно в этом участвовать.
Из воспоминаний Азария Мессерера:
"Протазанов считал, что ее необыкновенная, можно сказать, библейская красота (огромные, печальные глаза, иссиня черные волосы и смуглый цвет лица) – восточного типа, поэтому он предложил ей сниматься на главных ролях в новой студии "Узбекфильм". … Эти фильмы имели в свое время большой успех, и печальные глаза Рахили смотрели с афиш многих кинотеатров страны. Роли ее были трагическими. … Нет сомнения, что Рахиль была талантливой актрисой, ее страдания на экране брали за душу. А мне смотреть эти фильмы особенно больно, ибо я знаю, что судьба ей готовила не менее тяжкие испытания, чем у ее героинь".
Смотри также Рожденные в ГУЛАГе. Каким было детство за колючей проволокой
– С папой мама познакомилась еще во ВГИКе. Причем сначала она познакомилась с Владимиром Плисецким, младшим братом отца, который тоже был студентом ВГИКа. Он был замечательный спортсмен, красавец, акробат, артист. И это именно Владимир привел маму в семью Плисецких, где она встретила моего будущего отца, Михаила. Он распорядился судьбой по-своему – отбил маму у брата и женился.
Все Мессереры полюбили нового члена семьи.
Из воспоминаний Суламифи Мессерер:
"Этого доброжелательного человека обожали и коллеги, и домочадцы. Нам, братьям и сестрам его жены, трудно было представить себе лучшего мужа для Ра. Он всегда находился в чудном настроении, и его любовь к жене сквозила во всем.
Миша оказался идеально воспитан, очень умен, деликатен и добр. С улыбкой вспоминаю: что бы Ра ни приготовила к столу, он всегда оставался доволен. От него вы бы не услышали, как иногда бывает: "Вкусно, но самую малость пересолено". Даже если блюдо и оказывалось, скажем, пере– или недосолено, перепарено или недоварено, он все равно говорил: "Очень вкусно!", чтобы, не дай Бог, не обидеть хозяйку".
"Что случилось? Конец света?"
– В 1925 году родилась Майя. А в 1931 году мама была вынуждена оставить кино: она ждала второго ребенка, когда папу назначили управляющим рудниками "Арктикуголь" на заполярный Шпицберген.
Из воспоминаний Азария Мессерера:
"В 1932 году Рахиль прибыла на Шпицберген с грудным ребенком Аликом и семилетней Майей с последним кораблем – навигация прекращалась почти на полгода, – пережив в море чудовищный восьмибальный шторм. Сразу же обнаружилось, что "Арктикуголь" … не обеспечила полярников даже одеялами. … Рахиль вместе с женами шахтеров стала шить одеяла из материалов, имевшихся на складе.
Она работала телефонисткой, но, главное, помогала мужу скрасить жизнь работников советской колонии. Например, она организовывала самодеятельные концерты. Под ее руководством была поставлена опера "Русалка", где Майя сыграла роль Русалочки".
– Папа был инженером по образованию и коммунистом по убеждениям. Как в свое время говорили – честный коммунист, подчеркивая слово "честный". Он работал там, где был нужен, куда его посылала партия. Назначение на Шпицберген стало одним из важнейших постов. Там папа был и руководителем угольных рудников и одновременно, как генеральный консул, исполнял представительскую роль. Ему приходилось заниматься и дипломатией, и инженерией, и строительством – всем, что необходимо. Благодаря своему очень инициативному характеру, со всеми этими задачами папа справлялся блестяще.
Из книги воспоминаний "Я, Майя Плисецкая":
"Под Рождество норвежские власти прислали отцу подарок. Фанерный ящик, полный апельсинов. Отец, не дав мне насладиться редким для северных мест фруктом, распорядился тотчас же снести посылку в шахтерскую столовую. Мама причитала. Свой ребенок без витаминов, а ты скармливаешь их по столовой. Отец так жестко посмотрел на мать, что она замолкла на полуслове.
В большей из наших двух комнат стояла застекленная буфетная горка, заставленная красивыми палехскими шкатулками. Все два года я попрошайничала у отца одну из них для своих детских игр. "Они не мои, – терпеливо осаживал папа, – они государственные".
– Когда отца арестовали, мама успела передать родным некоторые принадлежащие ему вещи. Остальное было конфисковано и появлялось потом чуть ли не в комиссионных магазинах. Но кое-что мама все-таки успела спасти. У меня на память об отце хранилась модель шахтерской лампы, которую ему подарили на Шпицбергене. На ней было написано: "За большевистское руководство Михаилу Эммануиловичу Плисецкому от работников рудника".
Летом 1935 года отца внезапно отозвали в Москву. Формально все выглядело как повышение: академик Отто Шмидт, возглавлявший Главное управление Севморпути, назначил его генеральным директором треста "Арктикуголь".
Из книги "Я, Майя Плисецкая":
"Спектакль разыгрывался по нотам. Нежданно вызвали. Но не для того, чтобы казнить. Напротив. Дали новую квартиру. Определили на солидную должность в управлении "Арктикугля". Выделили персональную машину. Черную "эмку". При ней завсегда аккуратно одетый, внимательный, очень внимательный шофер. Отметили в приказе наркома угольной промышленности. Но почему же так невесел отец? Какие предчувствия его одолевают?
… В один из вечеров отец вернулся раньше обычного. И, не поужинав, лег прямо в одежде на постель. Лежал бездвижно, целую вечность, заложив за голову свои длинные руки, уставившись в потолок. Стылая, гнетущая тишина. Я подошла, села на край постели.
– "Тебе нездоровится, папа?" – "Меня выгнали из партии, дочка…"
Кто выгнал? За что? Почему? Что за партия такая? Отчего отца мучают? Он же хороший человек.
Ночью отец с матерью глухо шептались. Вслух ничего не скажешь – кругом уши.
… Машина с чистеньким шофером перестала приезжать за отцом по утрам. Отец отсиживался дома. Стал бриться от случая к случаю. Часами пролеживал на кровати. Не отвечал на вопросы. Ничего не ел. Весь осунулся, почернел. С работы его уволили.
Телефон, ранее трезвонивший без умолку, особенно в ночи, замолк. Никто к нам больше не приходил. Отец стал зачумленным. Его боялись".
– Это были страшные дни для отца. Когда его изгнали из партии, когда он понял, что арест неминуем… Мама вспоминала, как однажды папа пришел домой с просто белым совершенно лицом и лег на кушетку, глядя в потолок. Мама спросила: "Что случилось? Конец света?" И он ответил: "Да".
Папа осознавал неизбежность того, что его ждет. Если бы он был один, без семьи, может быть, смог бы уехать куда-то, скрыться из вида на какое-то время, но он испил эту чашу до конца. Верность партии дорого ему обошлась.
За папой пришли 30 апреля в 4 часа утра. Майя и Алик спали, поэтому Майя не помнила момент ареста отца. Алик тогда был еще совсем кроха, шестилетний. А я еще не родился – я только через три месяца появился на свет.
Когда папе сказали собираться, он, конечно, был растерян. Беременная мама складывала ему с собой какие-то вещи в чемоданчик, и держа галстук в дрожащей руке, спрашивала: "А галстук нужен?" Эта деталь из ее рассказов почему-то особенно врезалась мне в память…
Конечно же, был обыск, были понятые. Была опись имущества и какие-то грубости, конечно. Какая-то бабка, дворничиха из понятых, схватила шаль, намотала ее на себя и заявила, что она ей пойдет. Непонятно, может, хотела пошутить…
Перед тем, как его увели, отец сказал матери: "Не волнуйся, разберутся – и меня отпустят. Скоро все закончится". Так все говорили. И все верили в возможность возвращения. Мама тоже верила, что отец вернется. Она ходила по инстанциям, наводила справки… И лишь когда у нее отказались принимать передачи, поняла, что происходит что-то ужасное.
Нас, детей, мама каким-то образом оберегала от всех этих перипетий. Меня-то легко было оберегать – я еще не появился на свет. А Майе она сказала, что отца срочно вызвали на Шпицберген. Поскольку Шпицберген всегда существовал в нашей семье, Майя охотно поверила в эту ложь. Она вообще была очень доверчивая. А брату особенно ничего объяснять не нужно было – он был еще совсем несмышленыш. Вызвали папу, он на работе – ну, и ладно.
Смотри также "Не давали забыть, что он сидит в клетке". Как НКВД сломал жизнь Вадима Козина"Германский шпион и диверсант"
– На отца вешали какие-то самые невероятные обвинения – что он германский шпион, троцкистский активист, диверсант, организатор терактов против партии и правительства… Сначала он все отрицал, не подписывал никаких признаний, хотя его, конечно, мучали на допросах. А потом вдруг начал подписывать все, что от него требовали. Почему? Мне кажется, я знаю. Конечно, это лишь мое умозаключение, но оно похоже на правду. Вскоре после родов раздался телефонный звонок и грубый голос сказал: "Ни о чем не спрашивайте. Скажите, кто родился". Мама ответила: "Сын". И тут же на том конце провода повесили трубку. Думаю, это была цена. За возможность знать, что я появился на свет, отец заплатил тем, что согласился со всеми чудовищными обвинениями. После моего рождения у следствия уже все пошло гладко.
Из воспоминаний Азария Мессерера:
"Майя рассказывала мне, как она живо помнит руки отца, тонкие длинные пальцы и шрам, оставшийся от удара саблей: он воевал в Гражданскую войну на стороне красных. Она задумалась, а потом добавила, что каждый день мысленно видит, как пытают отца, ломают его руки... Я не поверил: "Неужели каждый день?" – "Да, и часто по ночам", – ответила она. Я помню, что тогда мне пришла в голову мысль: может быть поэтому она стала не только великой балериной, но и трагической актрисой".
– 8 января 1938 года выездная сессия Военной коллегии Верховного суда СССР приговорила отца к расстрелу. Суд длился пятнадцать минут – с 16:30 до 16:45. Сразу после суда приговор был приведен исполнение. В тот день вместе с папой были расстреляны еще сто два человека.
Маму приходили арестовывать дважды. Первый раз пришла какая-то женщина-энкавэдэшница, даже без сопровождения. Увидела кормящую мать, ушла и написала докладную, что Плисецкая не арестована, поскольку кормит грудью. На что последовал грубый окрик: "Обязательно арестовать!" К тому моменту уже вышел указ об организации лагерей для членов семей изменников Родины, и нужно было их наполнять.
После первой попытки ареста мама уже была готова, что придут во второй раз, и подготавливала к этому семью. Так и случилось. Маму арестовали днем 28 марта 1938 года вместе со мной. Мне было восемь месяцев от роду.
Мама отправила Майю к сестре Суламифь, Алика – к брату Асафу. Правда, отправить Майю к тете домой не получилось – она как раз выступала на сцене. Поэтому мама дала Майе цветы и попросила передать их Суламифи. Когда тетя увидела, что племянница пришла на спектакль одна, да еще с цветами, с ней едва не случился припадок. Она поняла, что произошло, что маму арестовали. Сама не помнит, как дотанцевала спектакль до конца и увела Майю к себе домой.
Тетя скрывала от Майи, что родители арестованы, и даже присылала ей телеграммы от имени мамы.
Из воспоминаний Суламифи Мессерер:
"Когда Майя жила у меня уже много месяцев, она как-то прибежала из школы с жуткой новостью: "У моей подружки Аточки Ивановой арестовали родителей, и, представляешь, Мита, какой ужас, она живет у тетки!". Майе было невдомек, что с ней стряслась та же самая беда".
– Маму после ареста привезли в Бутырку. В огромной круглой башне – она сохранилась до наших дней – в одной камере сидело шестьдесят человек. Много было женщин с маленькими детьми. Посредине стояла деревянная бадья, в которой купали детей, и там же стирали пеленки. Как рассказывала мама, теснота была такая, что развесить пеленки было негде, поэтому женщины сушили их на голове, чтобы быстрее сохли. В камере постоянно стоял пар, была страшная духота, а над всем этим висела огромная двухсотватовая лампа, которая не гасла даже ночью… Долгие годы, засыпая, я закрывал глаза рукой, согнутой в локте, и понятия не имел, откуда взялась эта привычка. Оказалось, из Бутырки. Мама рассказала, что так я, маленький, инстинктивно пытался защитить глаза от слепящего света.
На допросах мама настаивала, что ничего не знает, ничего не подписывала. Конечно, над нею издевались, грубости тоже были, но про избиения мама не рассказывала. Следователь заявил, что она не могла не знать о "преступной деятельности" отца. В материалах дела сохранилась формулировка: "Отрицает, но не знать не могла".
Приговор маме вынесли типовой – 8 лет без права переписки. Заключенных рассортировали, и нас с мамой отправили на Московскую кольцевую дорогу. Там уже стояли составы из вагонов-теплушек для скота, где были оборудованы нары из поперечных досок. Когда состав доукомплектовали, его отправили в АЛЖИР – Акмолинский лагерь жен изменников Родины.
Конечно, этап до АЛЖИРа был очень тяжелым. В вагоне было слишком много людей. Антисанитария, голод, жажда, духота… Окошечко наверху, около крыши, было едва ли не единственным. Другие заключенные помогали маме класть меня поближе к этому окошечку, чтобы я мог дышать. А еще мама смогла выкинуть через это окошечко письмецо, которое в итоге нас спасло.
Вместе с политическими этапировали и уголовниц. Они научили, как отправить весточку о себе. Заключенным "для оправки" выдавали квадратик бумаги. Он был достаточно жестким, чтобы на нем можно было писать, но ручек или карандашей не было. Маме объяснили, что можно размочить слюной спички и писать серой. Так она сумела написать письмо на адрес деда в Москве, где жила вся семья. Если коротко – сообщила, что Азарик со мной, нас везут в Казахстан. Сложила письмо в треугольник и долго выглядывала в окошко, когда кто-то пройдет вдоль путей. Наконец, увидела двух стрелочниц. Высунув эту бумажку в окно, мама помахала им, стараясь установить визуальный контакт. Одна из стрелочниц сразу отвернулась, а вторая задержала взгляд. Мама тут же выкинула этот треугольничек в окошко – и тут его подхватило ветром. Мама с ужасом увидела, что он не упал на пути, а полетел куда-то. Однако вторая стрелочница проводила взглядом летящий клочок бумаги и кивнула. Мама вздохнула с облегчением – поняла, что ее послание передадут. И действительно, стрелочница потом подняла этот треугольничек без марки, заклеенный разжеванным кусочком черного хлеба, и отправила по адресу. И письмо дошло. Благодаря этому тетя Суламифь смогла узнать, куда направляется состав, и начала действовать…
Потом, когда мы рассказывали эту невероятную историю, нам говорили: "Да что вы, какое это чудо! Эти пути были усыпаны такими бумажками – многие заключенные пытались дать знать о себе таким образом. Приближаться к составам было строго запрещено, но, когда они уходили, люди подбирали бумажки и отправляли их по адресу". И все же я уверен – это было чудо. Кивок этой стрелочницы многого стоил…
"Вот так мы спасали друг друга"
– Какой была жизнь в лагере под Акмолинском, я, конечно же, помнить не могу, знаю только по маминым рассказам. Жуткие условия. Страшные ветры. Какие-то домишки с зарешеченными окнами, абсолютно не приспособленные для такого количества людей. Женщин гоняли на близлежащее озеро рубить тростник, которым они и наполняли матрасы, и обогревались. Стоя по пояс в воде, они рубили жесткие стебли, связывали их в очень тяжелые вязанки и волокли на себе в бараки. Этим тростником топили вместо угля или дров. Каждая заключенная должна была собрать по сорок 25-килограммовых вязанок в день.
Маму тоже гоняли на тяжелые работы, но потом отпускали, чтобы она могла покормить меня грудью. Это была не только возможность отдохнуть, но и отдушина. Поэтому она часто потом повторяла: "Вот так мы спасали друг друга".
А Майю в это время спасала тетя.
Из воспоминаний Суламифи Мессерер:
"Пока Ра маялась в Гулаге, я стала Майе матерью, не только по зову души, но и по юридическим бумагам. В 1938 году не говорила ей об этом, щадя ее нервы, психику.
А случилось все так. Видимо, кто-то из соседей по коммуналке стукнул, что здесь живет дочь репрессированных родителей. К нам в квартиру в Щепкинском проезде зачастили плотные, насквозь пропахшие потом дамы из каких-то казенных служб. Потом явились двое, мужчина и женщина, и объявили: девочку надо сдать в детский дом для детей врагов народа.
Родители ее, мол, по заслугам загремели в края отдаленные, вы, товарищ Мессерер, сами знаете, человек занятой, круглыми сутками на сцене скачете. Следовательно, ребенок должен попасть в крепкие руки государства. Оно из ребенка дурь родительскую вышибет, душу ему продезинфицирует. Вот прочтите.
Я прочитала, что сдать в сиротский дом Плисецкую Майю Михайловну, двенадцати лет, еврейку по национальности, следует незамедлительно. Мы за ней, собственно, и пришли, объявили мне посетители.
Я встала в дверях, раскинула руки, загородив им дорогу:
– Только через мой труп!
Они опешили:
– Ну, коли вы так… Придется вам самой идти в наркомат народного просвещения, объясняться. Такие дела теперь решают там. Ведь девочка без родителей. Вот если бы кто ее удочерил…
Утром вместо балетного класса я побежала в этот самый наркомат. … Чиновники пошептались, косо поглядывая на меня. И видимо, склонились к тому, что известной артистке, да еще орденоносцу, можно сделать поблажку. Жаждет, мол, удочерить вражеское отродье? Пусть ее удочеряет. А наши бдительные органы потом сами разберутся, не продиктована ли такая удивительная забота общими антисоветскими воззрениями шпиона Михаила Плисецкого и его многочисленной родни".
– Мама не получала известий о судьбе Майи и Алика, ее задачей было спасти меня. Другие женщины в лагере помогали маме, присматривали за мной, когда она была на работах. У многих из них отняли своих детей, и они старались взять меня на руки, подержать… Наверное, мне это не нравилось. Мама очень смешно изображала, как я отпугивал женщин, чтобы не тискали зря. Вытягивал губы и говорил: "У-у-у-у".
Когда я начал ходить и говорить, присматривать за мной стало легче. По всей видимости, маме разрешали брать меня с собой на работы за пределы зоны, и мне там очень нравилось. Меня всегда привлекали движущиеся облака, я смотрел на них и говорил: "Какое красивое небо". Это были мои первые слова. Еще одна из моих первых связных фраз – "Хочу за зону". Сейчас, спустя годы, могу сказать, что я все тогда сформулировал правильно. И сделал это темой своей жизни.
Все это время родные искали пути к нашему освобождению. Когда тетя получила орден "Знак Почета", она думала лишь об одном – это шанс вызволить сестру.
Из воспоминаний Суламифь Мессерер:
"В те дни я билась в двери кабинетов прокуратуры на Дмитровке, пыталась, используя известность балерины Большого, авторитет свежеиспеченного орденоносца, женское кокетство – да что Бог послал, – вырвать из крепко сжатых челюстей тамошних чинуш заветный адрес.
Куда вы заточили мою сестру с младенцем Азариком?
Наконец толстенная дама в прокурорском мундире, видать, сердобольная, протянула мне запечатанный конверт с выведенным на нем заветным словом: "Акмолинск".
– Бесстрашная тетя получила письмо к начальнику лагеря и, не раздумывая, отправилась в долгий путь до АЛЖИРа. Когда маме сообщили о приезде сестры, ей стало плохо.
Из воспоминаний Суламифь Мессерер:
"– Что!!! Она здесь?! – вскрикнула Рахиль, решив, что и меня посадили. И упала в обморок. Ослабленную, ее долго не могли привести в чувство.
…Сестра вошла в комнату и положила Азарика на пол. А ребеночек такой жиденький… Мы с ней обнялись, расцеловались. Говорю ей при Мишине, который не отходит ни на шаг:
– Я приехала забрать Азарика.
Посмотрев на меня, Ра упирается взглядом в пол. По ее лицу, по выразительным глазам звезды немого кино понимаю, что дала маху. Увозить ребенка почему-то явно нельзя".
Мама боялась, что меня отдадут в детский дом, как практиковалось тогда. И тогда уже с концами, потому что детям меняли фамилию, меняли имена, найти их было невозможно. Мама очень этого опасалась, поэтому и сказала тете: "Ни в коем случае. Иначе это конец".
Смотри также "Издевательство и побои испытывал каждый". Девять кругов лагерного ада поэта Заболоцкого"Я побежал – и вся зона взорвалась ревом"
– Тетя Суламифь уехала, добившись неимоверной поблажки – разрешения присылать посылки с продуктами. В Москве она продолжала искать способы вызволить нас из заключения. Ценой невероятных усилий ей удалось попасть на прием к Всеволоду Меркулову, правой руке Берии.
Из воспоминаний Суламифи Мессерер:
"На меня Меркулов посматривал липким, раздевающим взглядом, но рук не распускал.
– Видел вас на сцене, – очень медленно, почти по буквам произнес он.
Я продолжала причитать: младенец-то не виновен. Ведь законы у нас гуманные…
Выслушав рассказ о мытарствах Рахили, Меркулов неожиданно молвил веско:
– Примем меры. Сможете поехать, перевезти сестру. Будет дано указание.
И действительно, стряслось невероятное: сестре заменили восемь лет трудовых лагерей на восемь же лет вольного поселения в пределах Казахстана, а именно – в Чимкент".
Не раздумывая ни секунды, бесстрашная тетя снова отправилась в трудный путь до АЛЖИРа. Когда она приехала, все уже было закрыто, пришлось спать в какой-то каптерке при лагере. Ночью она проснулась от шуршания и увидела, как клопы целой стаей ползут по простыням. Конечно, ни о каком сне больше не могло быть и речи…
Утром Суламифь пришла на пропускной пункт, открылись ворота с колючей проволокой. Маму вывели, она опустила меня на землю, и я побежал к тете, еще не зная, кто она. Я лишь знал со слов мамы, что Мита приехала, и что это счастливый момент. Я побежал – и вся зона взорвалась ревом. У многих женщин были дети, и они не могли спокойно смотреть, как один ребенок, раскрыв ручки, бежит на свободу навстречу тете…
Из воспоминаний Суламифи Мессерер:
"Какой тогда поднялся женский плач! По сей день я помню этот страшный вой в степи тысяч невольниц-матерей. Как кричали они, женщины-жертвы, по ту сторону проволоки!
Стало ясно, почему Азарик – кожа да кости – выглядит таким толстым. Он весь шуршал. Под курточку ему напихали десятки писем – узницы пытались нелегально переправить их на волю.
Конвоир это заметил и, тщательно обыскав ребенка, изъял весточки. Оказалось, правда, не все. Одно письмо, засунутое за подкладку, мы потом обнаружили".
– Переезд в Чимкент тоже не прошел гладко. Тетя купила билеты в спальный вагон, но заключенным не разрешалось ехать в нормальных условиях. Мама рассказывала, что я очень мучился животом, и она не довезла бы меня до Чимкента живым – месяц в теплушке для скота я бы не перенес. Тете стоило большого труда добиться разрешения ехать всем вместе.
Из воспоминаний Суламифи Мессерер:
"Вечером решили размять ноги, прогуляться. Ра с Азариком дышали – не могли надышаться первым воздухом куцей свободы. Помню, я достала из сумки помидорчик, с трудом довезенный из Москвы. О существовании овощей Азарик не знал. Взял этот красный шарик слабенькой, прозрачной ручонкой и интуитивно – в рот".
– Приезд в Чимкент – это уже я помню. И маленькую глинобитную хатку с земляным полом, где мы поселились – бывший курятник, наверное. Помню и таз, в котором меня мыли – мне он тогда казался настоящим бассейном. Многое помню. Как-то раз, чтобы отделить рассказы матери от собственных воспоминаний, я решил проверить себя. Нарисовал на листе бумаги дом бухарского еврея Исаака, который по доброте душевной сдал нам хатку за символические деньги. Нарисовал калитку, арык, опоясывающий участок… Показал рисунок маме – и она поразилась. Говорит, все было именно так.
А еще я помню дорожку от нашего дома к калитке. Была зима, мама ушла на работу, и начался редкий в Чимкенте снег. Он засыпал мамины следы, и я испугался, что мама не вернется, потому что не сможет найти дорогу домой. Я разрыдался и долго, безутешно плакал. В детстве мне вообще довольно часто приходилось плакать…
Когда плакала мама, я утешал ее, говорил, что скоро поедем домой, хотя и не знал, что такое дом.
Из воспоминаний Азария Мессерера:
"Однажды она получила посылку от Миты, в которой были конфеты "Мишка на севере". По-видимому, ранее она их не видела. Автором этого названия, как и конфет "Белочка", была знаменитый режиссер Наталья Сац, чей муж, до того, как он был арестован и расстрелян, был министром пищевой промышленности. Она полушутя сказала мне во время интервью, что если память о ней и останется, то из-за этих конфет. Так вот, Рахиль решила, что Мита послала ей конфеты не случайно, дескать, это знак, что ее Михаил вернулся на Шпицберген, и скоро она его увидит. Как и многие другие женщины, она долго не могла осознать чудовищный смысл сталинского подложного приговора "десять лет без права переписки", означавшего расстрел".
– Каждую неделю приходилось отмечаться в комендатуре, выстаивая длинную очередь.
Из книги "Я, Майя Плисецкая":
"Последний чимкентский год был для нее нелегким. В один из визитов в милицию, чтобы отметиться, ее направили за какой-то никчемной формальностью в дальнюю комнату. Там восседал представительный и приветливый мужчина. Справился о здоровье, о детях, как учится навещавшая ее дочь. Мать почувствовала недоброе. Ощетинилась, словно еж. Дальше разговор был банальный. Вы нам должны помочь, это важно, сообщать о настроениях, разговорах окружающих, что думают ссыльные родители ваших балетных учеников в клубе, кто ходит к домовладельцу Исааку. Делать это надо в письменном виде, химическими чернилами, разборчиво, аккуратно. Попросту говоря, стучать надо.
Уж если в Бутырке мать не сломали, не учли природного упрямства ее характера, то уж приветливому гражданину она наотрез отказала. Как ни запугивал он ее, категорически объявила – можете расстрелять меня и моих детей, но я этого делать не буду".
"А что? Разве ему никто не говорил?"
– В 1941 году Суламифь сотворила еще одно чудо: добилась для нас разрешения вернуться в Москву. Из Чимкента в Москву мы приехали в апреле 1941 года. А в июне началась война. Я мало что понимал, но бомбежек очень боялся. Помню, как мы бежали с Майей под вой сирены прятаться в убежище около Большого театра. Она держала меня за ручку и спрашивала: "Ты не боишься?" На что я отвечал: "Совсем не боюсь, вот только бородочка трясется…"
В один из таких налетов погиб мой дядя Эммануил – он дежурил на крыше, когда в его дом попала фугасная бомба. Мой дядя Александр, участвовавший в раскопке завалов, потом записал в дневнике: "Наконец, на третий день, среди мелких камней появилась кисть руки. Я узнал руку Нули. Я ее очень хорошо знал, она похожа на мою. Стал разгребать и откопал руку до локтя. Я поднял ее. Больше я ничего не мог делать. Дальше стали разгребать рабочие. Быстро откопали все тело Нули. Узнать его было невозможно. Костюм – его. Во внутреннем кармане пиджака – его паспорт. Тело отнесли в стоявшую все эти дни машину для перевозки больных. Оторванную руку я нес отдельно. Нуле было тридцать лет".
Линия фронта приближалась в столице. Труппу Большой театра собирались эвакуировать в Свердловск, и Суламифь отправила нас туда. Маме с большим трудом удалось устроиться регистратором в поликлинику, чтобы получить продуктовые карточки.
Свердловск я уже помню отлично. Тогда всем жилось трудно. Помню, как мама разделила хлеб, дала кусочек мне, Алику, и ушла на дежурство. А я бегал по двору, когда на подводе, запряженной лошадью, привезли уголь для котельной. Его сгрузили, и возчик, видя нас, мальчишек, сказал: "Кто принесет кусочек хлеба, того я прокачу". Свой кусок я уже съел, поэтому побежал домой и попросил у Алика его кусочек. Он мне отдал, думая, что я голодный, а я передал хлеб возчику. Перепачкался весь в угле, зато проехался вокруг дома на этих санях. И только потом осознал, что у Алика не осталось хлеба. Я так себя корил страшно… Чувство вины перед братом оставалось надолго.
В 1943 году, когда фронт откатился на запад, мы вернулись в Москву. День Победы я тоже отлично помню. А еще помню, как мой товарищ, Толька Ожерельев, бегал по двору и кричал: "Папа вернулся!" Дядя Коля, его отец, пришел с войны с двумя трофейными велосипедами. Это была драгоценность. Велосипед – это моя мечта была, больше даже, чем автомобиль. И когда дядя Коля вернулся, я подумал, что, наверное, и мой папа тоже скоро вернется. Что отец репрессирован, я даже не догадывался. Мама говорила: пропал без вести на фронте. Эта версия не вызывала сомнений, потому что таких тогда были тысячи, если не миллионы. И многие стали возвращаться.
Что мой папа никогда не вернется, я понял намного позже, в 1952 году, когда сестры отца пригласили меня погостить в Петербург. Проговорилась тетя Елизавета, у которой был арестован муж Илья. Она как-то при мне сказала, что вот Илюша вернулся, а Миша – нет. Я насторожился – о чем это речь? При виде моих округлившихся глаз тетя поняла, что сболтнула лишнее, и чуть ли не заткнула себе рот ладонью: "А что? Разве ему никто не говорил?" Но было уже поздно…
В Москву вернулся Маттаний, старший брат мамы. Он тоже прошел через лагеря, став жертвой банального доноса своей бывшей жены, не простившей ему расставания. Мне даже довелось читать этот довольно обширный донос, когда открылись архивы. Дядю арестовали, приписали ему какие-то абсурдные обвинения и сослали на Соловки, где он потерял здоровье на лесоповале и вернулся с туберкулезом.
Дядя во многом заменил мне отца, повлиял на формирование моего характера, мировоззрения. Я вспоминаю его с большой благодарностью и благоговением. Он, конечно, осторожничал с нами, понимая, что по наивности мы можем ляпнуть что-нибудь лишнее, но иногда капал нужные слова, и они запомнились. Дядя Маттаний – первый человек, от которого я услышал формулировку "культ личности". Я не понимал, что же это такое, и дядя мне объяснил, причем вполне литературно, что это возвеличивание одного человека, который окружил себя лизоблюдами, и они предоставляют ему неограниченные возможности управления и проявления жестокости.
"Сдох, негодяй!"
– Последние годы правления Сталина были мрачными, черными. Дело врачей, всенародный антисемитизм, который культивировался и мог вылиться неизвестно во что, если бы Сталин не умер. Атмосфера была напряженная, сгущающаяся, как черные тучи. Это чувствовали даже мы, юнцы, хотя особенно ничего не анализировали. Было чувство мрака.
Я помню реакцию матери, когда она увидела в "Правде" портрет Сталина в черной рамке. И твердо, несмотря на всю свою мягкость, сказала: "Сдох, негодяй!" Слова мамы врезались мне в память, хотя, конечно, я никогда их не цитировал. Они меня шокировали. Это было очень большим контрастом с тем, что происходило на улице, где все плакали, рыдали…
Смерть Сталина ощущалась как рубеж перемен. Чувствовалось, что должно произойти что-то явно позитивное.
Вдруг отовсюду стали появляться люди, знавшие отца. Вдруг маму стали навещать люди, которые сторонились ее до этого. Среди них был один человек, который начал уговаривать маму не делать никаких запросов. Потом, когда были открыты дела, я узнал, почему: оказывается, этот человек доносил на отца. Появились и подруги матери, которые были вместе с нею в лагере. Я многих из них хорошо помню. Эти были замечательные красавицы, прожившие свои лучшие годы в лагерях…
С началом оттепели мать сделала запрос, ей прислали первую справку о реабилитации. В ней говорилось, что отец умер в 1941 году от воспаления легких. Потом была еще какая-то совершенно фиктивная справка. И только в 1956 году удалось получить окончательную справку от военного прокурора с реальной датой смерти отца – 8 января 1938 года. До самого последнего момента, до получения этой справки, мама все-таки надеялась, что он вернется.
Из книги "Я, Майя Плисецкая":
"Мать … верить не хотела, что отца убили. И ждала его и в Чимкенте, и потом в Москве. Ждала всю жизнь. Как Сольвейг. Вздрагивала на каждый нежданный звонок в дверь, трель телефона, незнакомый голос в передней. Не дождалась…"
– Мама полностью посвятила себя нам, детям.
Из воспоминаний Азария Мессерера:
"Все перипетии бурной жизни детей Рахили непосредственно ее касались: и триумфы на сцене, и неприятности. Она, например, остро переживала за Майю в 50-е годы. Майя пишет, что была тогда на грани самоубийства: в течение 6 лет КГБ подозревала ее в шпионаже из-за одной встречи с английским дипломатом, отказывая ей в выезде за границу. … Майя пережила эту опалу во многом благодаря моральной поддержке матери. Она также пишет, что ей и ее мужу, выдающемуся композитору Родиону Щедрину, удалось получить маленькую квартиру в 1958-м году во многом благодаря хлопотам мамы, у которой "характер был тихий, но упрямый до крайности". Действительно, ради детей Рахиль готова была пробить любую бюрократическую стену.
В 70-е годы внутри Большого театра развернулась жестокая борьба двух лагерей — Майи Плисецкой и Юрия Григоровича ... От этой вражды пострадали, в частности, карьеры Азария и Александра. Григорович всячески препятствовал их продвижению в театре, и они вынуждены были надолго уехать из Москвы. Рахиль очень страдала от разлуки с сыновьями. И, конечно, самой страшной трагедией в ее жизни явилась ранняя смерть Александра Плисецкого, страдавшего пороком сердца. Он так и не дождался вызова из Америки, где известный хирург обещал сделать ему операцию, и умер во время операции в московской больнице. Рахиль тогда резко сдала и постарела..."
– Мама не пропускала ни одного спектакля с участием Майи. А когда в антракте у нее просили подписать фотографию знаменитой дочери, писала: "На добрую память от мамы Майи".
Когда мы получили возможность знакомиться с делом отца, прочитали протоколы его допросов, узнали, что он был расстрелян после суда, длившегося пятнадцать минут, преступность режима стала абсолютно ясной. Но понадобилось много времени, чтобы полностью воссоздать картину сталинских репрессий во всем ее чудовищном масштабе.
К сожалению, в нашей стране не было всенародного покаяния в содеянном, и это самая большая наша ошибка. Если бы мы вовремя подправили свое отношение к прошлому, может, и настоящее было бы другим. От культа личности, от сталинской эпохи остались беззаконие и жестокость к своему народу. И никто не покаялся. Поэтому сейчас, в наши дни, столько идиотов, восхваляющих те времена.
Они, эти идиоты, тоже не виноваты, что их не привели к покаянию. В других странах каялись, а у нас нет. В итоге целая плеяда людей, которые родились позже и не знали ужасов ГУЛАГа и репрессий, продолжают жить какими-то странными иллюзиями, вроде: "Вот, при Сталине такого не было". А что было? Об этом не говорят. В России должен был быть свой Нюрнберг, всенародное покаяние должно было состояться, а сейчас, боюсь, время уже упущено. Сопротивление идиотов, которые воспринимают как должное геноцид собственного народа, будет очень большим. Это обидно, но что делать… Все равно нужно рассказывать о том, что было, этим заблудшим людям, которые хотят вернуться в розовое прошлое, где расстреливали без суда и следствия. Знать об этом должны все.
Многие сейчас стараются забыть сталинскую эпоху, не бередить раны. Но бередить все-таки нужно. Тому, что пережили люди, что пережила страна, нет никакого оправдания. А люди, которые пытаются это оправдать, не имеют на это никакого права.
Мама умерла 20 марта 1992 года, ей был 91 год. Ее прах покоится в семейной могиле на Новодевичьем кладбище, где первым в 1937 году был похоронен ее брат Азарий, в честь которого назвали меня.