"Предчувствовать смерть и смеяться". К 100-летию Булата Окуджавы

Булат Окуджава

Чтобы не пропускать главные материалы Сибирь.Реалии, подпишитесь на наш Youtube, инстаграм и телеграм.

Эти строки: "Предчувствовать смерть и смеяться – не значит ее не бояться" – он записал на случайном листке, чтобы не забыть. И машинально засунул во внутренний карман пиджака.

...Чтобы я выглядел счастливым
В том пиджаке. Пока живу.

Много лет он уже не пел эту песню, про старый пиджак. Наверное, лет двадцать. Когда ее сочинил, ему было 36 лет, он жил в Москве и был еще почти никому там не известен, а теперь – июнь 1997 года, Париж, куда он приехал повидать друзей, и ему 73. И он почти никому не известен здесь, в столице Франции, где когда-то вышла его первая пластинка.

Разумеется, он еще не знал, что это последняя строчка, и через несколько дней он окажется в госпитале Каламар, а 12 июня, не приходя в сознание… И тем более не знал, что эта записка выпадет через полгода в Москве, когда его вдова Ольга будет перебирать старые вещи.

Я пошутил. А он пиджак

серьезно так перешивает,

а сам-то все переживает:

вдруг что не так. Такой чудак.

Два комиссара

Фамилия "Окуджава" – старинная грузинская, но, видимо, не из княжеского рода (бывает в Грузии и так, да). Происхождение ее туманно, версии одна безумней другой – будто по-грузински это "гора солнца" (даже близко не созвучно!), или был какой-то работник, которому князь не заплатил за труд, и в гневе он отрезал своему работодателю оба уха, а потом бежал в горный аул – и там его прозвали "Оба уха", "Окуджава". И тоже мимо, "оба уха" по-грузински "ориве кури". Иногда кажется, что версии про происхождение фамилий нынче в интернете придумывает искусственный интеллект – на одном из сайтов вообще без всякого стеснения сообщается, что "люди с этой фамилией ("Окуджава") были известными деятелями из славянского московского духовенства в 16–17 веках, и она присутствует в списке переписи населения Древней Руси (sic!) в пору правления Иоана Грозного". Ну да, конечно. В эпоху, когда так самозабвенно врут не только люди, но и машины, можно генерировать про предков любой контент.

Шалва Окуджава

К счастью, ближайших предков и родственников сам Булат Окуджава прекрасно знал и помнил. Некоторыми, несомненно, гордился. Его прадед по отцовской линии Павел Перемушев приехал в Грузию из России в середине XIX века, получив земельный надел в Кутаиси. "Кто он был – то ли исконный русак, то ли мордвин, то ли еврей из кантонистов – сведений не сохранилось". Работал портным, женился на грузинке, которая родила ему троих дочерей. Старшую выдал за писаря, Степана Окуджаву, будущего деда Булата. В его семье, тоже в Кутаиси, родилось 8 детей, в том числе Ольга, ставшая в 1915 году женой поэта Галактиона Табидзе. То есть через свою тетку Булат был в родстве с великим грузинским классиком. Отец Булата, Шалва, был младше сестры, в 1915 году он еще ходил в гимназию, и увлекался революционными идеями. Увлекался до такой степени, что в 1918 году (в 17 лет) вступил в ВКП(б), а в 18 стал председателем кутаисского губкома комсомола. Его партийная карьера развивалась, как бывало в те годы, стремительно, и очень скоро он перебрался на руководящие должности в Тбилиси (тогда еще Тифлис), где встретил первую любовь – красавицу-армянку Ашхен Налбандян (кстати, тоже племянницу классика национальной поэзии, только армянской – Ваана Терьяна). "Высокая, стройная, с красивым строгим лицом, она казалась кавказской княгиней". Очень скоро они поженились. Но Ашхен – вполне в духе времени – тоже состояла в партии и занималась партийной работой. Поэтому не удивительно, что в 1924 году молодых призвали в Москву, на партийную учебу, и даже выделили им две комнаты в арбатской коммуналке. Там, собственно, и родился 9 мая 1924 года Булат Шалвович.

Уже в конце 1924 года отца отозвали из Москвы, и отправили назад, в Тифлис, где он вскоре стал комиссаром Грузинской военно-командной школы, а затем комиссаром дивизии. В Москву он наезжал не часто. Булат остался жить с матерью, закончившей учебу – она работала экономистом в хлопчатобумажном тресте, а позднее секретарем райкома ВКП(б). Семья воссоединялась лишь по несколько раз в год, когда Булат и Ашхен приезжали к родственникам в Грузию. Но в 1932 году у Шалвы возник серьезный конфликт с Берией, и по совету Орджоникидзе он покинул Тбилиси, отправившись парторгом на Урал, на стройку Уральского вагонного завода (того самого, знаменитого, который теперь выпускает танки – его строили для Сталина американские инженеры руками репрессированных "кулаков").

Туда же, под Нижний Тагил, переехали из Москвы жена и сын Окуджавы. Жить, по сравнению с Москвой и Тифлисом, приходилось почти в нищите, но то, что творилось вокруг, было еще страшнее. Бесконечные бараки, населенные людьми, терявшими человеческий облик, холод, каторжная работа, и смерти, смерти… Шалва Окуджава, говорят, пытался защищать права строителей, ходил по баракам, писал гневные доклады "наверх", но ничего не менялось. Для Сталина эти люди были расходным материалом. Как, впрочем, и собственные "партийные кадры".

Берия решает проблемы

На Урале Булат Окуджава прожил пять лет, вплоть до ареста отца. Берия не забывал обид, и в 1937 году Шалву Окуджаву репрессировали "по первой категории", что означало расстрел. В том же году расстреляли двух его братьев, бывших троцкистов, а чуть позднее убили сестру, Ольгу Окуджаву, супругу Галактиона Табидзе. Но мать Булата об этом не знала. Она с сыном вернулась в арбатскую коммуналку (где жили их родственники), ходила по инстанциям и два года пыталась добиться освобождения мужа. Легенда гласит, что в 1938 году ей наконец удалось попасть на прием к Берии. Тот выслушал ее, всплеснул руками и воскликнул: "Конечно! Мамой клянусь, решим эту проблему!" И решил. На следующую ночь маму Булата арестовали, и осудили на десять лет лагерей. Вскоре она по этапу отправилась в Казахстан. Булат, которому тогда было всего 14, остался один:

Ты сидишь на нарах посреди Москвы.

Голова кружится от слепой тоски.

На окне – намордник, воля – за стеной,

ниточка порвалась меж тобой и мной.

Еще полтора года он жил с бабушкой в арбатской коммуналке, а потом покинул ее навсегда, отправившись к родственникам, в Грузию.

В Тбилиси он еще продолжал ходить в школу, когда началась война. С первых ее дней Булат вместе со своим другом обивал пороги военкоматов, мечтая попасть на фронт. Но взяли его только летом 1942-го, и получилось так, что на фронте он провел всего полтора месяца. Уже в конце 1942 года он был ранен под Моздоком (пуля, выпущенная немецким самолетом, который расстреливал пехоту, раздробила кость ноги). В действующую армию Окуджава уже не вернулся, остаток войны он провел в запасном артиллерийском полку в Батуми. А в конце 1944 года демобилизовался, и в 1945-м поступил на филфак Тбилисского университета.

Булат Окуджава, 1944 год

В 1946 году в первый раз освободилась из лагерей мать, ей удалось добраться до Тбилиси и увидеться с сыном (об этом – пронзительные воспоминания Окуджавы в его последнем романе "Упраздненный театр"). Но в Тбилиси она остановилась лишь на месяц, по дороге к родственникам, в Армению. Вернувшимся из лагерей тогда не следовало подолгу задерживаться в больших городах, над ними висела опасность повторного ареста, и Ашхен это понимала, она пыталась "затеряться" подальше от НКВД. Это не удалось: все равно через три года, в 1949-м, ее вновь арестовали и отправили в новую ссылку, которая для нее закончилась лишь в 1954-м… Только тогда она смогла по-настоящему воссоединиться с сыном.

А его жизнь между тем складывалась относительно благополучно. В конце 40-х годов Окуджава женился на своей однокурснице Галине Смоляниновой (говорят, именно она посоветовала ему попробовать петь песни на свои стихи). В 1950 году оба закончили институт и отправились по распределению в село Шамардино Калужской области, где Окуджава три года проработал учителем русского языка и литературы. Там у них родился сын, и там же стали рождаться те песни и стихи, которым впоследствии предстояло сделать Окуджаву знаменитым. Кое-что уже публиковалось в районных газетах, а в 1956 году даже вышел первый поэтический сборник. Пока еще никем не замеченный.

Но эпоха менялась, и на горизонте показалась надежда – любимое слово Окуджавы, любимое женское имя. Сталин умер, потом расстреляли Берию, и казалось, что жизнь наконец налаживается. В 1954-м из ссылки вернулась мать, а в 1956-м были получены бумаги о полной реабилитации и ее, и отца Окуджавы. К тому же матери дали в Москве квартиру. Пусть не на Арбате, а на Красной Пресне, зато отдельную, двухкомнатную! Семья сына немедленно переехала к ней и погрузилась в московскую жизнь.

"И комиссары в пыльных шлемах..."

В 1957-м Окуджава уже работал в издательстве "Молодая гвардия" и регулярно давал квартирные концерты, на которые приходило все больше слушателей. А в 1956-м, сразу после XX съезда и реабилитации родителей, он вступил в партию. Возможно, по настоянию матери, которая оставалась для него самым близким человеком (Ашхен, ненавидевшая Сталина, была, что называется, убежденной "ленинкой" и верила в идеалы коммунизма до самой смерти). А возможно, это был символический жест, дань молодости родителей, ее комиссарам и ее "комсомольским богиням". У родителей, собственно, ничего и не было в жизни, кроме этой "партийной" молодости. Остальное украли Сталин и Берия. Но теперь все, конечно, будет иначе… В это верила его мама, верил и сам Булат.

Так или иначе, жест оказался своевременным, он открыл для Окуджавы двери многих издательств и вообще (как едко замечали недоброжелатели) добавил попутного ветра в его паруса. Но вряд ли, подавая заявление в партию, Булат об этом задумывался. А если и задумывался, то ему, сыну партийных работников, все это казалось естественным – примерно так же, как выделение матери отдельной квартиры в Москве. О том, что большинству вернувшихся из сталинских лагерей приходится довольствоваться в лучшем случае углами в коммуналках, он мог тогда попросту не знать.

И вот в 1957-м, на волне "новой жизни", в которую окунулся Окуджава, будто сама собой написалась одна из самых его знаменитых песен, "Сентиментальный марш" (посвященный, кстати, Евгению Евтушенко, с которым Окуджава благодаря "Молодой гвардии" уже подружился): "И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной". Сколько раз потом эту песню пытались трактовать на свой лад – мол, "комиссары склонились над убитым противником, чтобы его дострелить", потому что не мог же человек, у которого советская власть отобрала семью, писать ей хвалебные гимны! Но Окуджава не видел здесь никакого гимна, он писал о своих родителях и их юности. Комиссары – это они, Шалва Окуджава и Ашхен Налбандян. Песня о его семье. О власти любви, а не о советской власти. Песня как бы превращала и революцию, и гражданскую войну в части большого и куда более важного целого – человеческой жизни. А не наоборот.

Булат Окуджава, 1963 год

Это, кстати, внезапно почувствовал Владимир Набоков, к которому попала магнитофонная запись с песней. Ненавидевший все советское писатель вдруг заинтересовался ею и даже вставил в свой американский роман "Ада" пару весьма вольно переиначенных строк, "солдатскую частушку, сочиненную неповторимым гением":

Nadezhda, I shall then be back
When the true batch outboys the riot…

Но, похоже, песенка не давала Набокову покоя. Оказывается, в 1966 году он сделал ее полный ("правильный", а не фонетически-игровой, как в романе) перевод и даже пытался издать. В своем письме издателю он писал:

"Дорогой Билл,
Вы заметите здесь три необычных момента: то, что я перевожу на английский язык советского поэта, то, что делаю это в рифмованной форме, и, наконец, думаю, что Вы вещь такого рода напечатаете. Если Вы действительно это напечатаете, то, возможно, будет хорошей идеей поместить рядом на одной странице перевод и транслитерацию текста... В моем переводе выбранного стихотворения (романса, написанного Булатом Шалвовичем Окуджавой, родившимся в 1924 году в Москве) я должен был сделать несколько несущественных изменений, чтобы сохранить гортанную, подобную звукам гитары тональность..."

Перевод, впрочем, тогда не напечатали – он вышел значительно позднее, уже после смерти и Набокова, и Окуджавы, в 2008 году. Но, конечно, Булат прекрасно знал, что строчки его песни попали в "Аду", ведь уже в 70-е годы книга, тайком привезенная из Америки, "ходила" по московскому андеграунду. И это было для него вдвойне лестно, потому что Набокова он считал одним из своих учителей "по классу прозы".

Долгоиграющая слава

Когда благодаря чудесному изобретению XX столетия, магнитофону, в СССР возник жанр "самодеятельной песни", Окуджава неожиданно для себя оказался среди его "отцов-основателей". Хотя сам он считал себя в первую очередь поэтом, во вторую прозаиком (роман "Будь здоров, школяр!" Окуджава начал писать уже в конце 50-х) и уж совсем никак не певцом. Но положение обязывало, и выступать приходилось все чаще. Заказывали песни к фильмам, печатали поэтические книги…

Конечно, не все шло гладко, и в начале 60-х еще никому не известный Окуджава порой подвергался настоящей травле. Однажды его освистали в московском Доме кино. Но уже на следующем "официальном" концерте в ленинградском Дворце искусств публика внезапно свистеть перестала, прислушалась, и вечер кончился овацией. Тотчас в газете "Смена", а потом и в "Комсомольской правде" появились разгромные статьи, но в СССР это была лучшая реклама, и на следующие выступления Окуджавы билетов было уже не достать. А дальше слава стала сама его защищать, тем более что ничего "крамольного", как ни ищи, в этих песнях найти не удавалось. Скорее даже наоборот, там ведь было про революцию, про комиссаров…

К середине 60-х, помимо частых "квартирников", у него постоянно проходили концерты в небольших концертных залах, и даже случались поездки за границу, где он тоже пел и записывал песни. В 1968 году во Франции вышла первая "большая" долгоиграющая пластинка Le Soldat en Papier, за которую его чуть не исключили из партии – все-таки оттепель кончилась. Мытьем ли, катаньем, личным обаянием и заступничеством друзей, дело удалось замять. И даже более того, со временем, чтобы такая история не повторялась, решено было ответить капиталистической пропаганде симметрично: в 1976 году у Окуджавы вышел (причем огромным тиражом) первый долгоиграющий диск на "Мелодии", а в 1978 – второй. И эти песни сразу запела вся страна.

"Возьмемся за руки, друзья" стало своего рода гимном, с которого начинались многотысячные фестивали Клуба самодеятельной песни (которые сам Окуджава категорически не посещал). Его смущала эта неожиданная популярность. Он, пожалуй, сам до конца не понимал, откуда она пришла и кто его публика, столь самозабвенно ловившая каждое слово. Почему, как символ какого-то тайного ордена, они развешивают его фотографии с конверта первого диска (где он с сигаретой, усталый и угрюмый) по своим гостиным? Кто они вообще такие?

Ерундопель

Есть одно важное для русской истории и церкви понятие – соборность. Духовное единение людей как в церковной жизни, так и в мирской общности, в братстве и любви. Хорошая вроде бы идея, и для Православной церкви одна из основополагающих, но ее (со времен Хомякова, который объявил соборность русской идеологией) во все эпохи очень любит эксплуатировать власть, даже когда провозглашает себя атеистической. Тут и коммунисты, и цари, и президенты в России вполне сходятся: один человек, без братского коллектива – ничто. А коллектив, пусть и самый братский, конечно, невозможен без руководства. Поэтому без государства – никуда. И человек, который не желает государству подчиняться, идет таким образом против братьев своих.

Все люди, из этой "картинки" выпадающие, живущие "сами по себе", вызывают глубокое подозрение. И главные подозрения весь XX век падали на интеллигенцию.

Булат Окуджава, 1981 год

Вообще, "интеллигенция" – проклятое слово. Какую только окраску ему не придавали за сто лет! И восхищенную, и выспреннюю, и презрительную. Многим виделось в нем что-то иностранное, нерусское. А между тем слово чисто российское, и придумал его примерно в 1860 году писатель Петр Боборыкин. Он вообще любил придумывать новые, забавные слова, например салат "Ерундопель", который в одном из романов заказывал его герой: в миску складывают нечто съедобное и вкусное – разные овощи, рыбу и красную икру, а потом хорошенько перемешивают. В сущности, и термин "интеллигенция" является столь же всеобъемлющим, как "Ерундопель", каждый в России видит в нем что-то свое, особенное. И стремится повыковыривать.

Конечно, при Боборыкине "интеллигенция" не была классовым понятием. Сословия совсем другие: аристократия, разночинцы, рабочие, духовенство… Классом интеллигенцию объявил Ленин, который все прочие классы, кроме рабочего, старался в России извести. К интеллигентам он, как известно, тоже теплых чувств не испытывал, поскольку не все поддержали его любимую революцию ("это не мозг нации, а говно!"), и потому завещал потомкам создать этакого гомункулуса, "советскую интеллигенцию". Потомки долго старались – сажали, расстреливали, снова сажали. Но все равно у них получался ерундопель.

Мыслящих людей трудно объединить в какой-то мифический класс. Они все разные, думают разное и вечно ни в чем не сходятся. Поэтому в советской классификации "интеллигент – не интеллигент" использовались вторичные видовые признаки. Очки, институтский диплом, привычка мыть руки перед едой. Но все это могло быть у токаря, а среди интеллигентов нет-нет да встречались нечистоплотные самоучки с прекрасным зрением. Как их различать?

И вдруг в 70-е годы появился единственный, универсальный и действенный маркер. Интеллигенция – те, кто слушает и поет песни Окуджавы. Потому что у этой интеллигенции вдруг обнаружилась своя "соборность". Не государственная, неправильная. Они, интеллигенты, и тексты этих песен, может быть, понимали не до конца, хотя мгновенно заучивали наизусть, как важный пароль. Но буквально дышали их интонацией, их мудрой печалью и далее, как говорится, по списку (можно легко нагуглить, что обычно пишут про песни Окуджавы). К тому же три аккорда, и немудреный вокал – эти песни легко было петь, они сами пелись, даже если исполнитель едва умел цепляться за струны. Как позднее у Цоя, их можно было играть в любом состоянии, на расстроенной гитаре и даже вовсе без нее. Главное, было бы кому подпевать.

Вознесенский говорил: "У нас появился феноменальный поэт. Стихи обыкновенные, музыка обыкновенная, исполнение посредственное, голос никакой, все вместе – гениально!"

На самом деле Вознесенский (в отличие от Набокова), вероятно, не особо вчитывался в окуджавские стихи, наполненные тончайшими аллюзиями и переплетениями смыслов. Да и почти никто не вчитывался, и не задумывался. Мало кому ведь, например, приходило в голову, что песня "Ель моя, ель..." ("Прощание с новогодней елкой"), красивая баллада о какой-то там уходящей любви, на самом деле написана сразу после смерти Анны Ахматовой, которую Окуджава боготворил, и посвящена прощанию с Серебряным веком русской поэзии. А ведь такое "второе дно" есть у многих лучших песен Окуджавы.

Но это закон восприятия: на первый взгляд всегда внятны только поверхностные смыслы и интонация, и они "работают" лишь тогда, когда в произведении есть незаметная для читателя и слушателя глубина. Поэтому песни Окуджавы "работали". Они разительно отличались от всего официального и "разрешенного". В них было что-то неуловимо несоветское, ведь они намекали, что человеческая жизнь важнее побед, идей и великих целей. И все равно, какая там власть на дворе. "Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть", – пел Окуджава, и советская власть исчезала на его концертах словно сама собой. Хотя не об этом, конечно, он пел. И все-таки это были песни о горькой свободе, которая, "как матушкины слезы, всегда с тобой". Имеющий уши да услышит.

Прощание с дилетантами

Человек, бегущий (ускользающий) от власти, живущий "мимо" нее, не желающий за нее умирать – главный герой и песен, и романов Окуджавы. Его первый роман "Будь здоров, школяр!", почти биографическая книга о войне, вышел в 1961 году, и вокруг него сразу разразился скандал. Критики наперебой доказывали, что о "великой" войне нельзя писать "так", что герой в ней проявляет трусость, слабость, цепляется за жизнь. А между тем это был один из первых советских романов, в котором война показана "как есть" – бессмысленной бойней, мясорубкой, в которой человеческая жизнь не стоит ломаного гроша.

Эта жизнь в романах Окуджавы всегда противопоставляется государственному молоху – как, например, в "Путешествии дилетантов", где князь Мятлев и его возлюбленная бегут от погони, снаряженной за ними Николаем I. Государство омертвляет все, к чему прикасается, и свобода существует лишь там, куда оно не может дотянуться. Герои Окуджавы не вписаны в механизм государства, они существуют не в истории страны, а в каком-то своем прекрасном "здесь и сейчас", в собственной жизни, которая куда важнее будущих учебников истории. "Дилетанты", как назвал их Окуджава, подразумевая отстраненность от "правильной" и иерархичной государственной жизни, винтиками которой эти люди не хотят и не могут стать. Многие критики подозревали, что под словом "дилетанты" Окуджава подразумевал интеллигенцию. Но это, конечно, слишком грубая параллель для такого тонкого стилиста, как он.

Булат Окуджава. 1996 год

А романы Окуджавы, как и песни, несмотря на свою внешнюю простоту (и даже местами почти литературную неловкость, когда кажется, что из сюжета торчат белые нитки), построены очень необычно. Об этой необыкновенности Ярослав Домбровский говорил так: "Когда читаешь Окуджаву, ощущаешь фантасмагорию николаевской эпохи, никакой другой. Стилизация достигается не внешними формами, а мышлением, ощущением, тем внутренним монологом, который говорил бы человек".

Именно проза Окуджавы, а вовсе не его песни, вызвала в 70-е годы поток яростной критики со стороны Станислава Куняева (написавшего ругательную статью "Инерция аккомпонента") и других "почвенников", адептов "русской национальной идеи", ненавидевших интеллигенцию и все, что с нею связано. По их мнению, "такие люди, как Окуджава, не имели права прикасаться к русской истории". Эта ненависть с годами не слабела, она распространялась на все, к чему Окуджава был так или иначе причастен, на его поклонников, на его песни, и даже на фильмы, в которых они звучали. Кажется, проговоренная в прозе, а не в стихах, с которых "взятки гладки", позиция Окуджавы стала им поперек горла. Но и в стихах он ее наконец уточнил, и уточнил с последней ясностью:

Власть – администрация, а не божество.

Мы же все воспитывались в поклоненьи власти.

В этом был наш стимул, в этом было счастье…

вот мы и холопствуем все до одного.

Рабствуем, усердствуем, спины гнем в дугу –

страстотерпцы, праведники, воры, прохиндеи,

западники, почвенники, добрые, злодеи,

бездари, талантливые... Больше не могу!

Казалось бы, эта власть самому Окуджаве не сделала ничего плохого. Его худо-бедно издавали, нехотя принимали в партию и в Союз писателей, снисходительно выпускали в загранпоездки, позволяли купить скромную кооперативную квартиру. И сам он этим не брезговал, принимал как должное: "Дай же ты всем понемногу, и не забудь про меня". А когда грянула перестройка, аккуратно положил партбилет в конверт и отнес в партком. Секретарша рассмеялась: а, вы тоже билетик принесли? Сейчас все приносят…

О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой
Когда я шагнул со сцены, растерянный, но живой?
Как будто шагнул я со сцены в полночный московский уют
Где старым арбатским ребятам бесплатно судьбу раздают...

Кончалось XX столетие, и судьбы оставалось совсем немного. Слушатели и поклонники исчезли, рассеялись, растворились в истории, как и само слово "интеллигенция", которое все-таки не вполне им подходило. Трудно теперь объяснить, как вообще это было возможно – чувство единения между абсолютно разными, ничем не связанными людьми? На чем стояла их "соборность", каким волшебным поэтическим инструментом, попавшим в ноту эпохи, она была скреплена?

Многие из тех, кто еще жив, вспоминают об этом с иронией, а порой даже с раздражением. Многие теперь признаются, что не любят Окуджаву. Подумаешь, какие-то там прекраснодушные песенки. Разве они что-то изменили?

Пластинки с ними и слушать-то уже не на чем. А иначе, чем на пластинках и "в живую", эти песни, кажется, и представить нельзя. Это просто хорошие стихи, которые остались в своем времени, как муха в янтаре. На новые времена эти аккорды и слова не попадают, и того алхимического чуда 70-х, соединившего людей, с ними не повторить.

Но что ему до того?

Он ушел. И если нам вздумается все-таки снова взяться за руки, мы должны подбирать музыку и слова сами.