28 декабря 1943 года советские власти провели спецоперацию "Улусы" по насильственной депортации калмыков. В один день всех поголовно, включая дряхлых стариков и грудных детей, погрузили в вагоны для перевозки скота и отправили в регионы Сибири и Казахстана. С карты СССР исчезла Калмыцкая АССР – ее территория была разделена между Астраханской областью и соседними регионами. Столица республики Элиста была переименована в город Степной. А из Большой советской энциклопедии пропало само слово "калмык". Выселение более ста тысяч человек объявили возмездием за коллаборационизм во время оккупации и нелояльность к советской власти*.
Доктор исторических наук Эльза-Баир Гучинова уже более двух десятилетий собирает и анализирует рассказы калмыков о депортации и годах, проведенных в Сибири. Ее проект "У каждого своя Сибирь" – документальная хроника тех страшных лет, когда целый народ объявили "предателями", обрекли на голод, нищету, бесправие и унижение. В публикации Сибирь.Реалии рассказ Эльзы-Баир Гучиновой перемежается воспоминаниями пострадавших от депортации, которые она записала, работая над проектом "У каждого своя Сибирь".
– Прошло уже почти 80 лет, но тем, кто пережил эти трагические события, до сих пор сложно о них вспоминать, – рассказывает Гучинова. – Когда я записывала рассказы свидетелей, разговор часто приходилось прерывать – многие не могли сдержать слез. Однако потом все же находили силы продолжить. Травма не дает говорить о себе, но все же хочет вырваться наружу.
Мне и самой непросто говорить об этой трагедии. Ведь мои родители тоже пережили депортацию. Боевой офицер Мацак Гучинов и сталинская стипендиатка Астраханского пединститута Мария Бальзирова были выселены вместе со своими семьями: мама – в Сургут, папа – в Новосибирскую область. Познакомились они уже в Сибири.
Родители никогда не обсуждали при мне, как и почему депортировали калмыков. Они нередко вспоминали жизнь в Сибири, своих сибирских друзей, но не говорили о том, что им довелось испытать. Поэтому я почти ничего не знаю об этом этапе семейной истории. Мамы и отца не стало, когда я была еще студенткой, и я не успела задать им вопросы, которые потом задавала их ровесникам, чья молодость пришлась на Сибирь.
"Я защищал Родину! Почему меня выбросили из дома?!"
То, что произошло 28 декабря, точно описывают строки Мандельштама: "Люди были выброшены из своих биографий, как шары из бильярдных луз". Сотрудники НКВД пришли в каждый калмыцкий дом и приказали собираться "с вещами на выход". Застали они, в основном, женщин, стариков и детей – большинство мужчин были на фронте.
Многие из тех, с кем я разговаривала, вспоминали: увидев письма-треугольники от отца или брата, солдаты не могли сдержать сочувствия.
Из воспоминаний, записанных Эльзой-Баир Гучиновой в рамках проекта "У каждого своя Сибирь":
"Рано пришли, все спят. Нас разбудили, говорят: одевайтесь, вас отправят. Потом смотрят, письмо от отца, треугольник лежит. Спрашивают: "От кого письмо?" Я говорю: "С фронта папа прислал". И они прямо по-другому к нам стали обращаться. "Еды берите побольше, вещи теплые. Что вам дорого, то берите – вас, наверно, далеко вышлют".
Многие солдаты старались успокоить до смерти перепуганные семьи. Ведь калмыки хорошо помнили, что совсем недавно стало с евреями, когда за ними вот так же пришли во время оккупации.
"Мама что ни клала, я все выкидывала, говорила: "Мама, нас не выселяют, нас вывезут и как евреев расстреляют".
"Мама все бегала, договаривалась с соседкой Полиной Солодовниковой: "Полинка, ты забери Витьку моего, младшего. Нас все равно вывезут в кюветы, расстреляют, пусть хоть Витька живой останется". … Почему-то мама думала: вывезут и расстреляют. Ей ничего не пояснили, а она и слушать не хотела… Мы все сели, а Полина держит на руках пацана. "А это чей пацан?" – "А это я отдала соседке, пусть остается здесь. У меня муж на фронте, мне пятеро хватит, все равно эти все умрут". Тогда молодой солдат выскочил и побежал, взял Витю и увидел, что висит длинный большой тулуп. А Витя почти голый – в одной рубашке. Завернул его в тулуп, принес, сел и держал до самого Сальска. Он сказал: "Мамаша, детей никогда не надо бросать. Через двадцать лет он вырастет, и такой же солдат будет, как я. Ничего, надо быть всем вместе".
Смотри также Как сто тысяч голодных крестьян на большевиков войной пошлиКонечно, далеко не все солдаты вели себя сочувственно – они ведь пришли в дома "врагов народа", "предателей". Были и те, кто торопил, не позволил взять с собой патефон или швейную машинку.
"Когда я был на фронте, выселяли сестру и мать. Когда их выселяли, то ничего не дали взять с собой. Пришли солдаты, штыком колят их и подгоняют: "Давай-давай". Успели только подскочить к вешалке и одеться. Полушубок, шаль и все такое – с чем вышли, с тем и поехали в дальнюю дорогу".
Среди сотрудников НКВД нашлись и желающие поживиться чужим добром.
"Жили тетя с дядей хорошо, дядя был одним из лучших рыбаков Каспия, у них все было. Офицер все сгребает, из шифоньера достает и складывает. У них был большой кованый сундук, он двух солдат заставил вынести сундук. Я зашел тихо, так как офицер был занят этим делом… Он все унес, что хотел".
Некоторые соседи тоже не упустили шанс легкой наживы.
"Мы выселялись из Башанты. Я помню, мама привязала корову к дереву. И мы еще не отъехали, а русская соседка пришла, отвязала и увела ее".
Выселению подлежали все калмыки без исключения, включая дряхлых стариков, грудных детей и фронтовиков, оставшихся инвалидами после ранения на передовой.
"У нас в совхозе один инвалид – без ноги с фронта пришел. Когда нас везли, он нам все говорил:"Нясяяхнмендйовтн!" – "Ну, счастливого пути!" Он думал, что его не забирают. А когда его последним привели, он сказал: "Мендвт, намаг бас авадйовджахмбяясм". – "Здравствуйте, меня, оказывается, тоже везут. Не думал, что меня тоже заберут".
"Один инвалид, без правой руки, которую он потерял в 1941 году под Москвой, вскидывая культю, кричал: "Я Москву защищал! Я защищал Родину! Почему меня выбросили из дома?! За что меня выселяют?!" Ужас. Творилось такое, что невозможно передать словами".
"Умерших выбрасывали за ноги-руки в голую степь"
Мой отец, лейтенант запаса, член ВКП(б) с 1942 года, Мацак Гучинов мог избежать общей участи. Он ушел на фронт добровольцем, был тяжело ранен и комиссован весной 1943 года. Поселился в Элисте, поскольку был приписан к Элистинскому военкомату, снимал комнату в доме русской женщины и в списки операции "Улусы" не попал. 28 декабря солдаты забрали семью его друга, фронтовика Басана Манцынова – жену Тасю с двумя детьми.
Всех калмыков в Элисте собирали в кинотеатре "Родина". Там Тася вспомнила, что в ателье готово ее зимнее пальто, и уговорила охрану, чтобы ей разрешили его забрать. Мой отец встретил Тасю, когда она возвращалась назад в сопровождении двух солдат. Увидев жену друга под конвоем ранним утром, отец начал подшучивать, что же такого она натворила ночью. Отец говорил по-калмыцки, Тася поняла опасность ситуации и сказала солдатам: "Кажется, этот человек не знает, что происходит". Те подозвали отца и объяснили. И тогда отец решил присоединиться к остальным. Позже, рассказывая эту историю, он говорил: "Вот так всех калмыков выселили насильственным образом, а я поехал в Сибирь добровольно".
Калмыков погрузили в грузовики и доставили на железнодорожные станции, где их ждали вагоны для перевозки скота. Впереди был долгий путь в Сибирь.
"В вагоне было не до умывания. Воду не плеснешь, если расплескаешь – тут же замерзало, сам скользить будешь. Вагон был буквально заиндевевший. Согревались, сидя абсолютно вплотную друг к другу. Я не помню сейчас, как удавалось вообще спать".
"Никаких туалетов в вагонах, естественно, не было: для детей ведро, а для взрослых пробита дырка в полу. Особенно стеснялись молодые снохи: согласно традициям, им много чего нельзя было делать, а тут – в туалет чуть ли не на глазах у всех. Верующие старухи, чтобы оправиться, во время остановки поезда лезли под вагон, и если тот трогался, то многие гибли под его колесами".
Оценить реальные потери можно по докладной о завершении операции по переселению калмыков в восточные районы страны, которую 27 января 1944 года направил Лаврентию Берии его заместитель Василий Чернышов. В этом документе сообщается, что по дороге скончались 1640 человек – 1,6% от общего числа депортируемых, госпитализировано 1010 человек. То есть в каждом из 46 эшелонов погибли в среднем 36 человек.
"К нам попало два очень хороших солдата. Они нас не торопили и говорили: "Вы знаете, как холодно там. Берите как можно больше теплых вещей". И мама с тетей собрали все одеяла, все теплые вещи связали. А вот от многих я слышала, что солдаты выгоняли прикладами и не давали ничего взять. Благодаря благородству таких солдат, мы приехали в Сибирь живыми, хотя и мерзли, и голодали. Я помню, как останавливался поезд и умерших выбрасывали за ноги-руки в голую степь. Старшие, как я помню, не плакали, просто молчали".
Тяжелее всего пришлось беременным женщинам – они не могли примириться с тем, что рожать придется на виду у посторонних людей.
"Еще в нашем вагоне умерла одна женщина, впоследствии я узнала, что она должна была родить, но сидела и зажимала ноги, чтобы никто не увидел, как она рожает".
Рядом с женщинами, детьми и стариками не было не только мужчин, которые могли бы стать для них опорой, но даже крепких стариков и взрослых юношей. Из них, а также из дезертиров и старост, немецкое командование во время оккупации сформировало вспомогательное воинское подразделение. В пропагандистских целях оно было названо Калмыцким кавалерийским корпусом. Те, кто в нем служили, покинули родные степи вслед за отступающими фашистскими войсками. Это дало повод объявить "предателями" весь калмыцкий народ. И хотя государством был предъявлен целый список обвинений, в народном сознании отпечаталось лишь одно – в том, что калмыки добровольно пошли служить в Калмыцкий корпус.
Смотри также "Берега в детских косточках". Как выживали дети "врагов народа" в Сибири"Сказали, что везут людоедов"
Высылка калмыков стала одной из десяти тотальных этнических депортаций в СССР и одной из пяти "депортаций возмездия". Однако если чеченцев, например, расселяли компактно, то калмыков не просто вывозили с родной земли, а сознательно разделяли, разрушая родственные связи. Вагоны из разных составов перемешивали, а земляков направляли в разные места, чтобы они не могли объединиться, чтобы не было шанса организовать сопротивление.
"Четыре семьи, в том числе и нашу, направили на поселение в колхоз "Ударный труд", девятнадцать человек. Из колхоза пригнали четверо саней, места для всех не хватило, поэтому самые крепкие женщины должны были бежать рядом с санями, а мороз стоял страшный. Так и бежали все 25–30 км до колхоза, а дальше за колхозом стоит тайга. Это был Тюхтецкий район Красноярского края".
Сибиряки встретили калмыков предельно настороженно: еще до их приезда прошел слух, что везут "людоедов". Причем слухи о каннибализме дошли до самых отдаленных мест, что позволяет предположить – они намеренно распускались НКВД. Зачем это было нужно? Дело в том, что стандартного обвинения в измене Родине могло оказаться недостаточно: в Сибири привыкли к разного рода политическим преступникам, неугодным властям, и враждебных чувств к "предателям" могло не возникнуть. Тем более когда сибиряки увидели, что вместо матерых "врагов народа" привезли стариков и детей. Поэтому куда эффективнее было обвинить чужаков в чем-то несовместимым с человеческим обликом, что лишало шанса на нормальную интеграцию в общество.
"Приехали когда, в деревне все знали, что едут людоеды. Со мной классом ниже Маша Риттер, немка-девочка, училась. Когда я появлялся на улице в деревне, она обегала за тридевять земель. Потом, чуть повзрослев, я спросил у нее: "Маша, а что ты так пугалась?" – "А как же, сказали, что везут людоедов". Казалось бы, немцев самих привезли в 41-м, а верили".
"Был пущен слух, что калмыки – людоеды, и будто бы поймали на базаре калмыка, который продавал мясо человека. Как больно слышать такую сплетню про народ, к которому принадлежишь. Кроме того, я еще не знал русского языка. Яша обзывал меня, оказывается, "людоедом", а я, ничего не понимая, отзывался на его зов".
План по дискредитации сработал: поначалу сибиряки действительно старались держаться от калмыков подальше.
"В первый год наши дети в школу не ходили. Вначале их обзывали, в штыки принимали. Мне рассказывали такие случаи, когда просто убивали на национальной почве. Взрослая женщина чуть ли до смерти забила ребенка за то, что он у нее свеклу украл. Такие единичные случаи были".
Ситуацию усугубляло то, что калмыков переселили не в Бурятию, например, где жили близкие по культуре, религии и внешнему облику буряты, а в регионы, где не было шанса "спрятаться", затеряться среди местных.
"В первые годы сверстники дразнили нас, слово "калмычка" звучало как оскорбление. Кто-то сочинил такую дразнилку: "Ну совсем как русский, только глаза узкие, нос лепешкой да голова картошкой". Самым трудным в эти годы были не физические страдания – недоедание, отсутствие одежды (а нарядиться хотелось, особенно в 16–17 лет), а моральная ущербность. Пусть ты хорошо училась, пусть тебя никто не унижал открыто, но знаешь, что внешность твоя другая, что ты высланная, что тебя могут как-то недооценить. Это необъяснимое чувство второсортности угнетало всегда!"
К счастью, чудовищное обвинение в каннибализме было слишком абсурдным, чтобы продержаться долго. Сибиряки были вынуждены жить и работать рядом с калмыками и вскоре смогли убедиться: никакие они не "людоеды", а просто люди в беде.
"Колхозникам в приказном порядке подселяли "калмыков – изменников родине". Никто из них не хотел принимать калмыков. Они нас боялись, говорили, что людоедов везут, чертей с рогами, в общем, свои были сказки-присказки. … Мама сразу по-русски стала говорить: "Мы вас понимаем, вам же сказали, везут чертей. Посмотрите, может, найдете рога у меня или моих детей?"
"Она не плакала, слез не было. Она ревела"
Особенно тяжело переселенцам пришлось в первые полгода, когда они почти полностью зависели от милосердия местных жителей. На этот период пришлись самые большие потери.
"Первыми умерли двое младших детей Булгун (женщины, муж которой воевал на фронте. – Прим СР), потом ее мать, потом умерли двое старших. От голода. В нашем селе половина были давно сосланных и половина была старообрядцы. У последних зимой снега не выпросишь. Все, кто был на ногах, ходили по домам. Кто собак спускает, а кто кусок хлеба даст, а кто картошку. Мама, что принесет, делила на нас троих. А ей (Булгун) надо было делить на шестерых. Мне запомнилось, что как-то раз она принесла целое ведро картошки, за нее она отдала последнее, что у нее осталось, – серебряные серьги. А потом картошка кончилась, и ее дети начали пухнуть от выпитой воды, особенно младшие – им было три и четыре годика. … Так она что делала? Она оказывается, младших детей не кормила, чтобы спасти старших. Потом бабушку не кормила, чтобы спасти старших. Понимаешь, что делалось? ... Где-то в конце января нас привезли, а в начале февраля младшие умерли… А старшие умерли в середине марта. Сама она не плакала, слез не было. Она ревела. Глаза сухие. Кричала все время: "Бадма, ирхлярнь ю чамдкелхув? (Бадма, когда ты вернешься, что я тебе скажу?) Детей твоих не уберегла, мать не уберегла". Ночью вышла во двор и повесилась. Все. От семьи никого не осталось".
В военные годы сибиряки и сами жили впроголодь. Даже самые щедрые немногим могли поделиться с переселенцами.
"Иногда скотина находилась в лучшем положении, чем люди. Так, в определенные периоды с целью усиления рациона быкам, на которых мы работали, выдавали жмых и отруби, а нам, людям, не давали ничего. А есть всегда хотелось. Поэтому мы скармливали отруби быкам, а жмых съедали сами. Необыкновенно вкусной и сытной казалась нам тогда такая еда".
"Даже сейчас, шесть десятилетий спустя, как будто это было вчера, я помню, как наша мама делит единственный кусочек хлеба и картофелину между братиком и мной. А когда я спрашивал, ела ли она сама, она отвечала, что кушать не хочет".
Чтобы выжить, калмыкам пришлось нарушить табу, которое казалось незыблемым.
"Это было в 1946 году. В нашем колхозе откуда-то появился верблюд серого цвета. И он сдох. Его закопали. Пустили разговор, что он заразной болезнью заболел. Калмыки были голодные. Ночью выкопали этого верблюда, ободрали, сварили и съели. Обратно кости зарыли. Никто не умер".
"В конце февраля … к нам в дом зашел председатель колхоза Мордвинов, участник войны, инвалид, и говорит: "Я слышал, что калмыки – животноводы хорошие. У нас от снега обвалилась крыша сарая, задавила овец. Надо снять шкуры и сдать для отчета. Из ваших кто-нибудь сможет?" … С первой овцы я шкуру снимал с утра до вечера, а когда принес эту мерзлую тушу вместе с внутренностями домой, наши все страшно обрадовались. Все оживились, засуетились, растопили плиту. … Вообще-то раньше калмыки никогда не ели падаль, а эти овцы задохнулись. Но кто тогда на это смотрел, надо было выживать. ... До сих пор помню вкус того мяса. … Когда его приготовили, все наелись так, как уже давно не ели, стало так хорошо… Этот период был такой… сытый, пока мертвечину ели. А потом опять наступил голод. … Я думаю, что если бы не падаль, то мы бы умерли все…"
Проблема была не только в нехватке еды и жилья. Людям, привыкшим к жизни в степи, было тяжело адаптироваться к тайге, к экстремальному сибирскому климату.
"Мама как-то шла в деревню и попала в пургу. За ней гнались волки. Под конец она отбивалась от волков снежками. Последние километры она просто ползла до самого дома. Пурга в Сибири – что-то страшное. Она обморозила ноги. На ногах были валенки, а оттого что она ползла, все задралось и у нее на обмороженных местах остались шрамы".
Если бы сибиряки так и не приняли чужаков, погибших было бы еще больше. Большинство моих собеседников непременно подчеркивали, насколько они признательны сибирякам за помощь и поддержку. Помимо искренней благодарности, я вижу в этом и подтекст: раз мы честно говорим о доброте русского народа, значит, разрешите нам говорить и о трагедии калмыцкого народа.
"Очень хорошо помню эпизод, что мы, дети, сидим на бревнах, и в этой избе русские сбивают масло и нам вынесут пахту в чашке. Хотя пахта была нужна им самим, они хотели подкормить калмычат и нам выносили. Очень хорошо помню, как русская соседка брала меня в кино, и я сидела у нее на коленях".
"Это были живые трупы"
С высылкой калмыцких семей из Калмыцкой АССР депортация не закончилась. С января по март 1944 года с фронта отозвали практически всех калмыков-военнослужащих. Офицеров в основном демобилизовали или отправили служить в тыл на востоке страны. А рядовые и сержанты попали в трудовой лагерь Широклаг в Пермской области. До самого конца войны солдаты из боевых частей, еще вчера сражавшихся за Родину, просидели за колючей проволокой. Их единственная вина перед советским государством была в том, что они калмыки. Они были виновны в той же мере, что евреи или цыгане перед государством фашистским.
Чтобы обстрелянные солдаты не взбунтовались, когда их отозвали с фронта, им объявили: на Урале создается специальная калмыцкая часть. А когда эшелоны прибыли на станцию Половинка, встретили с духовым оркестром. Можно лишь догадываться, зачем понадобился этот абсурдный спектакль. Видимо, его организаторы опасались, что могут не справиться с будущими узниками, пусть и безоружными, поэтому решили их дезориентировать. И по той же причине в Широклаге сохранялась имитация "нормальной жизни", с такими институтами, как комсомол или парторганизация.
"Пришел в барак, и там увидел Пюрвю Джалхаева – живой скелет, под ребрами у которого лихорадочно билось сердце. Ослабевшим голосом он сказал мне: "Иди, сдай за меня партвзносы". А через три дня его не стало".
Участь узников Широклага решали сотрудники НКВД, к которым фронтовики не могли относиться иначе, как к "тыловым крысам". Некоторым широклаговцам удавалось обмануть судьбу, играя на слабых струнах охраны.
"Один свой орден он отдал коменданту лагеря вместе с орденской книжкой за изменение режима, то есть чтобы его отпустили к семье на поселение. Мало этого, в лагере встретил своих земляков из Чилгира. А поскольку он дошел до Германии, то имел трофеи – шесть швейцарских часов, на которые обменял шестерых земляков и забрал с собой из Широклага".
При большом везении из заключения могли вызволить боевые командиры. А самый рискованный способ вырваться на свободу был… бежать на фронт. Даже если удавалось добраться до передовой, оставался риск, что беглецам не удастся выдать себя за представителей другой национальности. Выяснив, что в воинскую часть прибыл не бурят или монгол, а калмык, самозванца отправили бы с передовой не назад в Широклаг, а под трибунал – за дезертирство с трудового фронта.
Удачных побегов были единицы. Для остальных узников единственным шансом увидеть родных было оказаться на грани смерти от истощения и непосильного рабского труда. Вся техника была мобилизована на нужды фронта, поэтому камень для строительства Широковской ГЭС приходилось добывать киркой и ломом, а перевозить его, самим впрягаясь вместо лошадей. Работая по 16 часов в день, люди питались впроголодь и быстро теряли силы. Как Страшного суда ждали они очередной медкомиссии. Она решала, на работы какой степени тяжести направят заключенного.
"Члены комиссии в основном осматривали, ощупывали мышцы, ягодицы. В некоторых случаях делали уколы в ягодицу. Если кровь появлялась, значит, трудоспособен, если же крови не было, то отправляли в Сибирь, к родственникам".
Когда человек больше вообще не мог работать, его списывали – "актировали".
"Дядя наш пришел с Половинки – кожа да кости, еще он там поваром был. Он говорил так: норма большая, а еды мало. Не выполнишь нормы, и той еды лишали. Если человек заболел, шел к лагерному врачу. Врач так делал. Берет за задницу. Если схватил, только кожа, он пишет акт – дистрофия такой-то степени, рекомендую списать. Давали на пять дней хлеба и сажали в вагон. Это таких мы видели в Новосибирске, кто через пути ползли без сил".
Дистрофия, туберкулез легких, пневмония, полное истощение – вот неполный перечень болезней, описывающий состояние "актированных" широклаговцев.
"Фронтовики из Широклага приезжали в разное время, но все были одинаково беспомощны. Почти каждого из них выносили из вагона на руках, еле живыми. Это были живые трупы, не способные самостоятельно держаться на ногах".
Даже если списанным фронтовикам удавалось выжить, они все равно не были в безопасности и могли в любой момент вернуться за колючую проволоку.
"Из Широклага… вернулся Бембя, весельчак и балагур, вернулся очень больным, но жена постаралась и выходила мужа. Он стал работать вместе с нами грузчиком, постоянно шутил и говорил прибаутками, но по-русски говорил очень плохо. На него написали донос, за ним пришли прямо на работу во время обеда, увели – так он и пропал. Жена его заболела, в это время она была беременной и без того часто болела, слегла и умерла, а следом умерли их двое детишек. А человек, который написал на него донос, получил 10 кг муки".
"Это был советский концлагерь"
Подрастающие дети калмыков-фронтовиков также могли в любой момент оказаться в положении заключенных. Их отправляли в трудовые лагеря.
"Наступила осень. Жизнь стала налаживаться, работая в колхозе, мы уже заработали трудодни, получили аванс – ну, думаем, заживем. И тут нас неожиданно опять собрали в Боготоле. Всех калмыков, расселенных по Боготольскому району, набрали восемь вагонов и отправили в г. Канск, где не хватало рабочих рук. В то время в Канске было два больших лагеря: Краслаг и Енисейлаг, в них находились заключенные, которые строили Канский гидролизный завод. После того, как строительство было закончено, этих заключенных куда-то перевезли, а на их место, в бараки, поселили 1500 калмыков".
Фактически трудармейцы были такими же бесправными, как узники ГУЛАГа.
"Лида, 1925 года рождения, попала в трудармию. Это был советский концлагерь. ... Они были на казарменном положении. Их водили, как заключенных, с собаками под дулами автоматов. … Двоюродный брат отчима Никита Буцынов служил в армии, и его часть в 44 году стояла в Новосибирске. Как-то они стояли и ждали, когда колонну проведут с собаками. Было много калмыков, и он узнал свою сестру Лиду. Он был офицер, за ними пошел, зашел на вахту и спросил у охраны: "Что за заключенных сейчас провели?" – "Это не заключенные, это дети врагов народа, это хуже, чем заключенные, потому что у заключенных срок есть, а эти бессрочные. Мы про них ничего не знаем, их офицеры приводят по списку и назад уводят".
Условия в трудовых лагерях были не лучше, чем в Широклаге. Поэтому и смертность была такой же высокой.
"Был у меня друг Казанкин Пантелей, от недоедания и переохлаждения у него начался туберкулез костей, у него гнили кости. Он умирал в полном сознании. Боли были страшные. Ох, как же он плакал… Он кричал: "Я жить хочу!" Ему было 17 лет".
Как и Широклаге, списание из рядов трудармейцев обычно означало, что человек оказался на грани смерти от истощения.
"Лида наша … получила туберкулез брюшины, попала она в лагерь в 1944 г., в начале 1945 г. ее освободили. Зимой ее привезли, она была в ботинках на деревянной подошве. Тетя Рая, жена дяди Никиты, работала медсестрой в военном госпитале. Она белую простыню постелила на пол, посадила ее на стул, ее машинкой обстригла, всю одежду и волосы сожгла. Нечего ей одеть, дали ей солдатскую гимнастерку, юбку и белье. Вымыла ее всю в ванной, а наутро опять вшей полно. Как будто из тела выходят.… Она пришла оттуда инвалидом и скоро умерла".
"Ты ходила в комендатуру?"
"Наказанные" народы выбирали разные стратегии выживания на новом месте. Многие чеченцы, к примеру, активно сопротивлялись интеграции в местное общество: они не посылали детей в школы, запрещали молодежи вступать в комсомол, порой даже не регистрировали новорожденных. Калмыки же, разбросанные по разным уголкам Сибири, поступали прямо противоположным образом. Они учили русский язык, работали от зари до зари, стремясь усердным трудом продемонстрировать лояльность государству, доказать абсурдность обвинений в свой адрес. Одна из моих собеседниц сформулировала эту стратегию сверхусилий по интеграции так: "В Сибири мы, калмыки, должны были быть лучше всех, не отставать".
Мои родители работали в школе города Куйбышева Новосибирской области до 1948 года, когда спецпереселенцам запретили преподавать. Мама вела русский язык и литературу, она была дипломированным специалистом, а папа – нет. У него за плечами был лишь политпросветтехникум, но зато была и любознательность, и отличная память. Папа вел уроки географии и истории. Он любил детей, ходил с ними в походы. Один из его учеников, позже профессор литературы Томского госуниверситета, рассказывал, что у отца был такой прием: ученик становился спиной к карте и должен был рассказать, как он добирается из одного места на карте в другое, какие реки, горы и страны ему надо пересечь. Когда родителям запретили преподавать, ученики устроили погром в классе, и отцу разрешили довести занятия до конца учебного года. А маме пришлось сменить специальность: она пошла на курсы медсестер и потом работала в больнице.
Если калмыцкий ребенок поступал в школу, чаще всего он учился изо всех сил, старался стать лучшим учеником в классе, проявить себя в спорте или самодеятельности. Но даже пятерки в табеле не спасали от незаслуженных оскорблений.
"В первый класс я пошел в 55-м. Учительница у нас была Таисия Тимофеевна Бродина. Что-то я натворил, и она меня наказала. Я заплакал. И она мне сказала: "Рано ты, Олег, плачешь. Вот когда ты Родине изменишь, как твои родители, тогда будешь плакать". Это учительница – мне, первоклашке".
Калмыки стремились любой ценой получить образование, но многие двери были перед ними закрыты наглухо.
"Когда брат школу закончил в 51-м году, мы его в вуз украдкой отправляли. ... Он сдал все экзамены в инженерно-строительный институт, был принят, но отчислен прямо перед самым началом семестра, когда в спецчасти обнаружили, что он – калмык".
Если удавалось поступить в училище или институт, это не означало, что теперь можно забыть о записи в пятом пункте паспорта.
"В медучилище никто никогда не спрашивал. И зачем мы в комсомол решили поступать? Но когда решили в комсомол вступать, завуч, казах, нас спрашивает: "А почему калмыки были высланы?" – Я говорю: "Не знаю почему. Мой отец – фронтовик". Как начал на нас кричать: "Вы – враги народа. Нет, мы вас не примем".
Калмыки, как и другие тотально депортированные народы, надеялись, что все беды закончатся с окончанием войны. Однако надежды рухнули в 1948 году, когда вышел указ Президиума Верховного Совета СССР, в котором говорилось, что "переселение … произведено навечно, без права возврата к прежним местам жительства". Калмыки осознали: даже их детям никогда не избавиться от унизительного статуса спецпоселенцев.
"Самое горькое – когда я узнала, что мы спецпереселенцы. От меня родители долго скрывали, я понятия не имела, что они ходят в спецкомендатуру, что они отмечаются. Я не знала долго – до класса шестого. И узнала случайно, при мне старшей сестре Вале был задан прямой вопрос: "Ты ходила в комендатуру?" И тогда я стала спрашивать: "В какую комендатуру?" Валина подруга – немка, спецпереселенка, стала с Валей шептаться, и я услышала. Это было самое горькое. Ну, чем я от других отличаюсь? Я что, шпион? Что я могу делать, почему я спецпереселенец? Я такая же пионерка. Но я никому в школе не сказала. Это вытравить из души нельзя…"
Перемены к лучшему начались лишь после смерти Сталина.
"Когда умер Сталин, многие из наших плакали, я плакал по-настоящему. В то время пропаганда была на высоте, мы все верили Сталину, многие из нас считали, что ссылка нашего народа – это какая-то чудовищная ошибка, что Сталин разберется, накажет виноватых, а нас вернет на родину. И вот теперь, со смертью Сталина, все рухнуло, никто нас теперь никуда не вернет…"
17 марта 1956 года калмыки наконец-то избавились от необходимости регулярно отмечаться в комендатуре: вышел указ Президиума Верховного Совета СССР "О снятии ограничений в правовом положении с калмыков и членов их семей, находящихся на спецпоселении". И впервые за долгие годы в эфире Всесоюзного радио прозвучала песня на калмыцком языке. Голос певицы Улан Лиджиевой стал символом надежды, его запомнили все калмыки.
"В 1956 году, когда вышел указ о возвращении калмыков, я помню, отец забегает домой, и я впервые его видел плачущим. Он забегает домой, подбегает к радио, включает на полную мощность, а там калмыцкие песни. У него крупные слезы текут. Впервые я его видел плачущим".
9 января 1957 года была вновь образована Калмыцкая автономной область. Через 13 лет изгнания калмыкам разрешили вернуться.
"Самое яркое воспоминание за 13 лет – что можно ехать домой. Почему-то никто не говорил в Калмыкию, а все старшие говорили – домой. Хяржянявидн – возвращаемся. Домой".
Детям, родившимся в изгнании, было сложно осознать, что их родина – это калмыцкие степи. Их родиной стала Сибирь. Я не раз слышала такое обращение к незнакомому человеку: "Послушай, сибирский земляк". А в девяностые годы, когда была хитом песня Маши Распутиной "Я родилась в Сибири", ее часто заказывали в ресторанах Элисты. И все же большинство калмыков решили вернуться, ведь остаться в изгнании означало добровольно согласиться с несправедливым приговором и признать свою вину.
Вернувшихся в Элисту калмыков ждала неприглядная картина.
"Город лежал в развалинах, как будто немцы только вчера ушли. Все как было разрушено, так и стояло. Русские встречали не очень дружелюбно, они от калмыков уже отвыкли. Моя школьная подруга рассказывала. Когда калмыков выслали, город стоял: во всех квартирах двери открытые. Кто был нахальнее, все вот так нажились на калмыцком добре. Ну, как мародерство. Я сколько семей знаю, кто на калмыцких слезах обогатились".
Калмыки молчали о трагедии своего народа почти три десятилетия. Официальная историография тоже старалась предать все забвению. Так, в вышедшем в 1970 году втором томе "Очерков по истории Калмыцкой АССР (эпоха социализма)" об этом периоде говорится одной строкой: "Калмыки временно переехали". Лишь в годы перестройки люди впервые решились открыто рассказать о том, что им пришлось пережить.
* Текст из архива Сибирь.Реалии