1 ноября 1821 года в Петербурге родился Михаил Петрашевский, один из самых необычных диссидентов Российской империи.
Чтобы не пропускать главные материалы Сибирь.Реалии, подпишитесь на наш YouTube, инстаграм и телеграм
В истории борьбы с инакомыслием в России есть одна особенная страница, о которой, может, давно бы забыли, если бы она не была связана с именем Достоевского. Разгром кружка Петрашевского и последовавшие за этим следствие, инсценировка казни, тюрьма и ссылка, очевидно, стали для писателя своего рода поворотной точкой, определившей его художественные и философские поиски на десятилетия. Минуты, которые ему довелось провести в ожидании неминуемой смерти на плацу, под дулами расстрельной команды, навсегда изменили русскую литературу.
Утрируя, можно было бы сказать, что самым знаменитым своим писателем отечественная культура обязана III отделению, Министерству внутренних дел и военному трибуналу, а также невинному либеральному кружку, который на досуге устроил мало кому известный сын петербуржского статского советника Михаил Петрашевский. Ну, и, конечно, глупости и страху, без которых ничто в российской государственной машине в движение не приходит.
Две головы одного орла
Знаменитое "сыскное" III отделение Его Императорского Величества канцелярии появилось в России сразу после восстания декабристов, в 1826 году, по приказу Николая I, который был убежден, что ростки крамолы в России теперь придется пропалывать постоянно – и хотел это дело самолично контролировать, не доверяя полицейским. "Третьим" оно оказалось потому что ведомство, занимавшееся политическим сыском, угнездилось между прежними "отделениями", которые занимались подготовкой высочайших указов ("Первое отделение") и приведением в порядок законов ("Второе"). До восстания декабристов политическим сыском занималось МВД, где для этого тоже существовала "Особая канцелярия", но теперь доверия ему не было. Все функции полицейской "канцелярии" передали новому ведомству. То есть за "политическими" отныне должно было следить только III отделение, которое возглавил Бенкендорф, а позднее, после его смерти, – граф Орлов. Следить – и немедленно, в любое время дня и ночи, – докладывать обо всем Императору.
Но в МВД эту "перестановку" восприняли как оскорбительную – будто их отстраняют от "государственных" дел – и освобождать "неблагонадежных" от внимания полиции не спешили. В сущности, между двумя ведомствами теперь началась тайная конкуренция, которая достигла своего пика, когда министерство в 1841 году возглавил Лев Перовский, мечтавший создать в России некий аналог французской тайной полиции – Police de sûreté. И он начал на свой манер воскрешать "Особенную канцелярию", в которой теперь работали куда более яркие люди, нежели в III отделении.
Например, секретарем Перовского был Владимир Даль, трудившийся, в том числе, над исследованием вопросов возможной отмены крепостного права в России – Перовский готовил соответствующие записки для Императора. Или, например, чиновником особых поручений у Перовского служил Иван Липранди, которого за смелость называли "русским Д'Артаньяном", блистательный шпион, говоривший на множестве языков и создавший российскую агентурную сеть в придунайских княжествах. В общем, "верхушка" МВД состояла тогда из весьма способных людей, в то время как III отделение при графе Орлове явно деградировало.
Да только что толку? Доказать свое превосходство Перовскому все равно не удавалось. Для этого требовалось раскрыть заговор, желательно масштаба "декабристского". А никаких заговоров, как назло, в России не выявлялось. То есть, конечно, там и тут имелись недовольные и вольнодумцы, а книжные магазины (даже в центре столицы, на Невском) постоянно приторговывали запрещенными книгами. Но это все была очевидная рутина, с которой к Императору не придешь.
А между тем Николай I заговора ждал – и чем дальше, тем сильнее. В Европе было неспокойно, в 1848 году по ней пронеслась волна революций (Италия, Франция, Германия, Дания, Польша и так далее) – и, хотя большинство из них было подавлено, осадочек, как говорится, остался. Поэтому в России усилились цензурные ограничения, стали уничтожаться последние остатки автономии университетов. А чтобы никто не указывал на идиотизм этих мер, писатель Михаил Салтыков-Щедрин был на всякий случай выслан в Вятку. За вольнодумие.
Но настоящее вольнодумие все равно было на тот момент в России в явном дефиците. И потому кружок "свободомыслящих интеллектуалов", который "раскопал" где-то на окраине Петербурга, в Коломне, вездесущий Липранди, оказался настоящим подарком. Еще бы: много десятков человек, из разных классов общества, собираются там по пятницам на какие-то "журфиксы", обсуждают книги и политические события… Правда, у кружка этого даже своего названия не было. Но в МВД сразу назвали его по имени хозяина дома – "Обществом Петрашевского". И немедленно приступили к расследованию.
Книги и пожар в "фаланстере"
Михаил Петрашевский (по документам Буташевич-Петрашевский) родился в Санкт-Петербурге, в дворянской семье. Отец его был известным врачом-хирургом, доктором медицины и участником войны 1812 года, с которой вернулся увешанный многочисленными наградами. Он к тому же был другом и личным врачом Милорадовича и пытался спасти его после выстрела Каховского на Сенатской площади в декабре 1825-го. Как известно, безуспешно. Поэтому не удивительно, что отец придерживался самых консервативных взглядов и верноподданнических настроений. Это поначалу распространялось и на сына – крестным Михаила был Александр I. Не самолично, конечно, – через уполномоченное лицо (в таких прокси-крестинах российские монархи участвовали довольно часто). Но тем не менее это был знак особого доверия. Мать же Михаила, по воспоминаниям современников, была женщиной скупой и жестокой (особенно по отношению к родным). Зато – богатой. Она, как сказали бы сейчас, "занималась недвижимостью" – у нее имелось несколько поместий и пять или шесть "доходных домов" в Петербурге, дававших немалую ренту. Впрочем, богатство это Михаилу почти ни копейкой не перепало.
В 10 лет его отправили в лучшее учебное заведение, какое только мог выбрать отец, – в знаменитый Царскосельский лицей, тот самый, где учился Пушкин и масса декабристов. В 30-е годы, впрочем, это учебное заведение было уже вполне консервативным. В Петрашевском же рано обнаружился бунтарский нрав – возможно, он выработался у него сам собой, как каприз "в пику родителям". И в Лицее он старался все делать против правил, например, курил на переменах – не потому, что уже был страстным курильщиком, а потому что это запрещалось. Подобные мелкие проступки и вызывающее поведение на уроках долго сходили ему с рук, поскольку учился он неплохо и к тому же был сыном врача, лечившего знатных особ. Но все равно по окончании Лицея, в 1839 году, Петрашевский неожиданно оказался единственным, кому был присвоен XIV класс (коллежский регистратор). То есть самый низший. Отец его почти проклял, а когда узнал о вольнодумных пристрастиях и революционных идеях, овладевших сыном за время обучения, общение между ними практически прекратилось. К счастью, до суда над петрашевцами он не дожил – умер за три года до того.
Естественно, Михаил ушел из дома прочь. Но XIV класс не давал заработать сколь-нибудь приличные деньги, чтобы самому снимать квартиру, поэтому пришлось идти на поклон к матери. Та денег не дала, но позволила занять пустовавший домик на окраине Петербурга, в Коломне. В этом покосившемся двухэтажном строении на втором этаже (первый занимала табачная лавка) Петрашевский и поселился.
Коломна, которую воспел в известной поэме Пушкин, была тогда дальними задворками Петербурга. Она больше напоминала не пригород, а поселок, где дома стоят между разъезженных грунтовых дорог. В этих местах даже извозчика не всегда было легко найти. Но Михаил как-то дом обжил и устроился на работу переводчиком в департаменте внутренних сношений Министерства иностранных дел. А затем, в 1840 году, поступил в университет (без экзаменов, вольнослушателем – лицеистам это разрешалось) на юридический факультет. Спустя еще год защитил диссертацию, стал коллежским секретарём и теперь получал 495 рублей серебром в год. Для одинокого молодого человека деньги вполне достаточные.
Но Петрашевскому не хватало. Потому что деньги он тратил исключительно на книги, порой даже отказывая себе в еде. Вообще, жил аскетично – из прислуги всего три человека (их жалование также порой приносилось в жертву ради покупки редких фолиантов). Дров и продуктов в обрез. Зато книжные полки наполнялись новыми и новыми томами.
Петербург все же был европейским городом, из книг тут можно было хоть черта лысого купить. Революционные Сен-Симон, Прудон, Оуэн? Пожалуйста! "Запрещенкой" торговали все книжники, даже лавка Лури на Невском проспекте. К тому же работа Петрашевского оказалась очень удачной, ему приходилось не только сопровождать иностранцев в полицию и суды как переводчику, но и присутствовать при описи библиотек умерших. Естественно, присвоить себе книгу-другую не составляло особого труда. Кто ж за ними следит?
Но из всего прочитанного разнообразия (а среди его книг уже были и Гегель, и Маркс) больше всего увлекли его подзабытые даже во Франции идеи французского философа Шарля Фурье.
Фурье, в общих чертах, полагал, что пороки нельзя искоренить, но их можно заставить служить добродетели. Для этого надо всего лишь сделать так, чтобы каждый человек занимался делом в соответствии со своей страстью и характером. Разных человеческих характеров Фурье насчитывал около 1800, а потому предлагал разбить всех людей на фаланги с таким числом участников – чтобы каждый член фаланги представлял один характер. Каждый тогда будет заниматься своим делом. А посреди поселения-фаланги должен стоять дворец "Фаланстер", куда они будут нести результаты своего труда. И пользоваться чужими. Это и будет прекрасное общество будущего.
Похоже, то, что предлагал Фурье, отпечаталось на сетчатой оболочке мозга Петрашевского минуя извилины, и он приступил к осуществлению французской утопии со всей русской прямотой. После смерти отца в его распоряжении оказалось небольшое имение где-то под Новгородом, душ на 20 или 40, и малая часть наследственных денег, которые согласилась уступить ему мать.
Летом то ли 1843, то ли 1844 года Петрашевский отправился в деревню, где развернул кипучую активность. В роще за околицей под кряхтение крепостных был построен двухэтажный деревянный "фаланстер", в который снесли книги и сельхозинвентарь. Крестьянам было объявлено, что теперь никаких собственных вещей у них нет. А тем более нет собственных жен и детей. Каждый должен ходить в "фаланстер", заниматься чем хочет и жить с кем хочет. Бабы плакали, обнимая своих деток. Мужики смотрели на барина угрюмо и враждебно. Той же ночью они пришли в "фаланстер" и занялись тем, чем хотели: наутро от здания остался только пепел.
Домик в Коломне
После неудачи с "фаланстером" за Петрашевским закрепилась репутация оригинала. Тем более он ее исправно поддерживал, предаваясь время от времени мелкому эпатажу. Например, рассказывают, как однажды он зашел в церковь, переодетый женщиной, но не скрывая пышной бороды и усов. А на замечание полицейского "Сударыня, мне кажется что вы мужчина" хладнокровно отвечал, что, мол, ему напротив кажется, что это полицейский – переодетая женщина. Такие забавные проделки принесли вообще-то нелюдимому и замкнутому по натуре Михаилу немало поклонников.
К тому же где книги – там знакомства. Постепенно по всему Петербургу пошел слух, что живет в Коломне такой странный человек, у которого есть исключительного богатства библиотека запретной литературы. И народ потянулся к Петрашевскому. Так возникли его знаменитые "журфиксы" – встречи по пятницам, на которые никто специально никого не приглашал, но мог прийти всякий желающий. И приходили, иногда человек по 30–40, люди разных сословий (больше, конечно, студенты), так что им едва удавалось разместиться в небольшом доме. На стол подавалась немудреная закуска и дешевое вино, и до глубокой ночи шли случайные разговоры – о литературе и политике, о новых книгах и журналах. На эти собрания стали заглядывать и их авторы, в частности Щедрин и Достоевский, с которым Петрашевский познакомился однажды на Невском – и зазвал "на вечерок".
Петрашевский и сам пытался писать философские статьи и даже думал об издании журнала, но проект для него оказался слишком сложным и громоздким, особенно по части цензурных разрешений, выхлопотать которые было нелегко. Думал он и о подпольной типографии, в которой можно было бы, как Дидро, печатать энциклопедии и философско-просветительскую литературу. Эту идею вместе со знакомыми студентами он почти довел до конца – заказал печатный станок. Но, поскольку для конспирации разные части станка заказывались в разных мастерских, собрать их вместе так и не удалось. То есть, как с Фаланстером, сплошные неудачи!
Однако судьба все-таки позволила Петрашевскому поучаствовать в большом просветительском проекте. Однажды в 1844 году Михаил случайно наткнулся на объявление о наборе авторов для создания "Карманного словаря иностранных слов, вошедших в состав русского языка". Вскоре его зачислили в редакцию, и он с энтузиазмом взялся за работу. Иностранные слова! Это же в основном французские слова – про свободу, равенство, братство! И теперь они войдут в состав русского языка!
И точно: словарь задумывался по аналогии с "Философским словарём" Вольтера и должен был посвятить читателя в прогрессивные идеи Запада. Но его редактор, некий штабс-капитан артиллерии Кириллов, все-таки проявлял осторожность и умерял пыл своего яростного сотрудника. Поэтому про социалистические идеи в первом томе было – но не очень много. Тем не менее на "словарь" тотчас откликнулся Белинский, который читал все подряд: "Составлен умно, со знанием дела… превосходен… советуем запасаться им всем и каждому…". Конечно, при таком маркетинге все полторы тысячи экземпляров мигом разошлись – и народ стал ждать продолжения.
Но на втором томе словаря Кириллов уже отошел от дел (то ли заболел, то ли уже и вовсе умер), и сдерживать Петрашевского оказалось некому. Потому "социализм" проник здесь буквально в каждую статью, и на каждой странице теперь обличались пороки монархии и крепостного права. Даже в словарной статье "Ораторство" Петрашевский в первую очередь доказывал преимущество республиканского строя над деспотическим, а уж потом переходил к сути предмета. Впрочем, порой и не переходил вовсе. Поэтому не удивительно, что второй том "словаря" вызвал у цензуры легкую оторопь. Впрочем, сотрудники цензурного комитета не обладали суперсилой Белинского и не умели читать со скоростью света, поэтому почти 500 экземпляров второго тома успело разойтись. Остальную тысячу немедленно уничтожили, и на этом, как говорится, "лавочка закрылась". О словаре и его составителях забыли. Единственное, чего удалось добиться Петрашевскому – с этого момента он попал в поле зрения Министерства внутренних дел. Но сам он, конечно, пока об этом не знал.
Нужные книги
А между тем публики в "домике в Коломне" становилось все больше. После закрытия "словаря" Петрашевский вспомнил о своем юридическом образовании – и дал объявление, что предлагает неимущим бесплатные услуги юриста. Ему представлялось, что мелкие обыватели в основном "задавлены" тяжбами с государственными ведомствами и службами – и вот тут-то он поможет "народу" по-настоящему. "Я думаю, не было присутственного места, в котором, а часто и против которого он не имел бы дела. В России, земле бесправия, он помешался на праве", – писал об этом эпизоде жизни Петрашевского Бакунин. Но вскоре выяснилась неприятная для Михаила деталь: почти все тяжбы и споры его клиентов оказались вовсе не против ведомств, а против таких же, как они, неимущих. Так что, побаловавшись немного бесплатной адвокатурой, Петрашевскому пришлось отступиться и здесь.
Энтузиазм Михаила, кажется, постепенно остывал – как остывал он у многих прекраснодушных молодых людей, мечтавших о "русской революции". Все более он понимал, что народу эта революция не очень-то и нужна. Поэтому, когда в январе 1849 года завсегдатаи журфиксов Николай Момбелли и Николай Спешнев посвятили Петрашевского в планы создания тайного общества, он лишь пожал плечами – и осудил идею как глупую и безосновательную. Все-таки была, больше в шутку, составлена приблизительная программа (впрочем, довольно безобидная) тайного общества, которую показали еще несколькими надежными посетителями вечеров. В том числе она попала и к Достоевскому, который подписать листок отказался. Да, кажется, никто своей подписи под этой программой так и не поставил. Но сам листок, на беду, сохранился – и был позднее приобщен к материалам дела.
А дело это для полиции становилось все интересней и интересней. Граф Перовский приказал установить наблюдение за Петрашевским и его единомышленниками. Сперва хотели подселить шпиков в качестве продавцов в табачную лавку, чтобы те выведывали у прислуги Петрашевского подробности его вечеринок. Но прислуга оказалась мрачной и неразговорчивой и свято хранила хозяйские тайны (вероятно, Михаил провел с дворовыми хорошую воспитательную работу). Тогда стало ясно, что тут требуется человек приличный, и Перовский обратился к Ивану Липранди, бывшему шпиону и сыщику-интеллектуалу. Тот и правда был не глуп – и решил проблему весьма артистично: открыл собственный салон для свободомыслящих молодых людей. Прямо у себя на квартире. И тоже, как Петрашевский, назначил журфиксы по пятницам. То, что он работает в МВД, мало кому было известно, зато библиотекой он мог похвастаться не худшей, чем у Петрашевского. А может, она была и получше – к запрещенным книжным новинкам у Липранди имелся прямой доступ. Что там говорили в этом салоне, какие крамольные книжки обсуждали, было абсолютно не важно. У Липранди все было можно. Кстати, позднее, уже в советские времена, сотрудники КГБ точно так же вербовали себе агентов, подманивая интеллигенцию на "тамиздат". И у них все получалось. Получилось и у Липранди.
Он очень быстро нашел нужную кандидатуру и пристроил на службу в Министерство иностранных дел (за соседний стол с Петрашевским) Петра Антонелли, сына известного итальянского художника. Такой человек должен был расположить к себе Петрашевского и его гостей хотя бы уже фактом европейского происхождения – но, впрочем, и все нужные марксистские книжки он тоже читал. Неудивительно, что очень скоро Антонелли стал завсегдатаем вечеров своего коллеги.
И тут ему как раз повезло: однажды в начале апреля Достоевский принес на собрание и зачитал крамольное письмо Белинского Гоголю, в котором, между прочим, был и такой пассаж про Николаевскую Россию: "… страна, где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей". Как это – нет полицейского порядка? Это уже было прямым оскорблением МВД и достаточным поводом для ареста. Конечно, не Белинского – который как раз находился тогда в Париже, и уж точно не Гоголя, который жил в Риме. Но для тех, кто читал и слушал такое, тюрьма была готова гостеприимно распахнуть двери. Собрав еще несколько подобных доказательств "мысленной крамолы", Иван Липрамиди был полностью удовлетворен.
Все это, вообще говоря, получалось очень кстати, потому что в III отделении начали о чем-то подозревать. Значит, надо было спешить на доклад к Императору.
Говорят, чтобы придать делу больше веса, Перовский предлагал в последний момент примешать к нему террористическую организацию с Кавказа, выставив петрашевцев сочувствующими Шамилю. Так сказать, вплести в дело кавказский след. Липранди, кажется, даже нашел где-то двух дагестанцев, готовых сыграть роли в этой провокации. Но времени не хватило, нужно было уже представить заговор Государю. Поэтому пошли с тем, что есть.
Умные люди
Николай I сперва отреагировал на долгожданный им заговор с сомнением и раздражением. Мол, что за ерунда? Ни одного известного и знатного имени в списках! Но Перовский объяснил, что тут дело еще более опасное, поскольку у Петрашевского собираются буквально все слои общества. Еще большее неудовольствие охватило Государя, когда он узнал, что шеф III отделения граф Орлов не в курсе происходящего. Получалось, что его "тайная полиция" напрасно ест свой хлеб. Но об этом, конечно, никто не должен был узнать, и потому он приказал Перовскому немедленно передать дело Орлову – и готовится к совместному аресту заговорщиков.
О том, как происходила передача дела, и какие эмоции были написаны на лицах сотрудников МВД и III отделения, ходят легенды. Дело оказалось на тысячу страниц, а Николай уехал в Москву на три дня и приказал полностью войти в курс, чтобы, как вернется, всех сразу арестовать. Поэтому агенты Орлова смиренно просили (может, даже умоляли) подчиненных Перовского написать им краткие справки. Тот торжествовал. Игра уже закончилась в его пользу.
Наконец Николай вернулся в Петербург, и вечером 22 апреля начались аресты. На арест самого Петрашевского поехали вместе секретарь Орлова и Иван Липранди. У дома в Коломенском сгрудилось разом столько карет, сколько никогда в этом районе не бывало. Но все ж не звери – арестовывали "доброжелательно", без малейшего насилия, и обыски проводили с любезными разговорами. Говорят, даже пили с арестованными во время обыска чай и беседовали о философских материях. Мол, одни умные люди приехали арестовать других умных людей. Для России – обычное дело.
И дальше, когда почти полсотни арестованных под утро свезли в большой зал Канцелярии, к ним вышел сам граф Орлов, собственной персоной. Весь день, как на балу, он прогуливался среди своих новых жертв, знакомясь с каждым участником кружка и ведя пространные беседы. Едва только шампанское с ними не пил. Только вместо милых официанток вдоль стен стояли вооруженные гвардейцы.
Но эта процессуальная идиллия очень быстро кончилась. Для Петрашевского, Достоевского и еще 20 человек началось долгое заключение в сырых камерах "Петропавловки" и ежедневное нудное следствие, которым занимались уже совсем другие люди. День за днем, неделя за неделей. Испытание одиночными камерами выдерживали не все – у одного из членов кружка, Николая Григорьева, началось помешательство рассудка. А допросы все шли и шли.
На этих допросах никто ничего не скрывал – потому что, по мнению петрашевцев, скрывать им было нечего. Никакой особой вины они за собой не чувствовали. И, кажется, следователи готовы были почти с этим согласиться. Дело явно расползалось по швам. Чувствуя это, Липранди писал следователям яростные записки: "в деле этом скрывается зло великой возможности, угрожающее коренным потрясением общественному и государственному порядку". То есть речь уже откровенно шла о том, чтобы судить петрашевцев даже не за злоумышление – а за саму возможность злого умысла! Ну, и, конечно, возможность эту среди страстных философских писаний трудно было не усмотреть. Особенно – человеку умному, знающему, чего он хочет.
Князь Гагарин, стоявший во главе следствия, знал. Надо было удовлетворить ожидания Николая – и не разочаровать МВД. Поэтому он довел следствие до конца именно вот в таком, гипотетически-обвинительном ключе. Разумно предполагая, что петрашевцам (многие из которых были ему скорее даже симпатичны) суд не сможет назначить сколь-нибудь суровое наказание. Ну, самое худшее – ссылка для гражданских и солдатчина для офицеров. Не бог весть какое дело.
Так одни умные люди арестовали других умных людей, а третьи умные люди довели их дело до суда. И тут вмешался Николай.
Узнав о предполагаемых следователем приговорах, он, говорят, пришел в ярость. "А что же моя милость?! – возразил он. – Мне что, после таких приговоров надлежит отпустить их всех на волю, да еще расшаркаться? Нет уж, давайте иначе!"
А иначе – это значило передать дело из гражданского суда в военный трибунал. Формально оснований для этого не имелось – из двух дюжин арестованных лишь несколько были в военных чинах. Но волю монарха не обсуждают.
А российский военный трибунал всегда был машиной, имеющей очень мало отношения к юриспруденции. Там судьи мыслили лозунгами и заранее пытались угадать, чего от них хочет сиятельный монарх. В данном случае угадать было не сложно. Приговор был сверху донизу наполнен велеречивыми пассажами, вроде таких: "Пагубные учения, породившие смуты и мятежи во всей Западной Европе и угрожающие ниспровержением всякого порядка и благосостояния народов, отозвались в некоторой степени и в нашем отечестве. Горсть людей совершенно ничтожных, большей частью молодых и безнравственных, мечтала о возможности попрать священнейшие права религии, закона и собственности". Плюс нашлась особенная крамола: "недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского". Поэтому – только за мечты, которые как-то разглядели в материалах дела судьи, и за то, что не донесли друг на друга – все подсудимые были приговорены к смертной казни.
К расстрелу.
Горстью праха
Дальнейшее хорошо известно, и описано много раз – в биографиях Достоевского, самим Достоевским в письмах и, конечно, в романе "Идиот", где о казни будто с чужих слов рассказывает князь Мышкин:
"Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет. Мне ужасно хотелось слушать, когда он иногда припоминал свои тогдашние впечатления, и я несколько раз начинал его вновь расспрашивать. Он помнил всё с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет".
Минуты и правда были страшные. Казнь состоялась в предновогодний день, 22 декабря 1849 года. В 8 часов утра все приготовления к ней закончились на Семеновском плацу в Петербурге (в дальнейшем публичные казни совершались только там, в том числе и казнь народовольцев, среди которых была Софья Перовская, родственница того самого Перовского). Но тут была лишь инсценировка – об этом знали и конвоиры, и палачи. Знали решительно все. Только не петрашевцы.
"Всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Я стоял шестым, вызывали по трое, след<овательно>, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты", – писал Достоевский в письме к брату. Он даже успел прошептать (по-французски, чтобы не поняли жандармы) идущему первым на эшафот Спешневу: "Nous serons avec le Christ" ("Мы будем с Христом"), но атеист Спешнев ответил с усмешкой: "Un peu poussiere" ("Горстью праха").
В первую тройку вошли Петрашевский, Момбелли и Спешнев, авторы того самого листка с программой тайного общества. Им завязали глаза (хотя, говорят, Петрашевский требовал убрать с глаз повязку, потому что готов смотреть в глаза смерти – наивный! Повязка в таких случаях не от гуманизма, а чтобы расстрельная команда не смотрела в глаза жертве). Солдаты взвели ружья, минуту бил барабан. Потом настала тишина и зашуршал пакет, будто бы спешно привезенный фельдъегерем. Пакет с монаршей милостью.
Милость (по сравнению со смертной казнью) была прямо-таки роскошной. В среднем, если не считать отданных в солдаты офицеров, по пять лет каторги и ссылки на каждого. Классический срок, который спустя век в советской России давали "за ничего". Вот откуда началась эта традиция. Правда, Достоевский получил больше – четыре года каторги и шесть лет ссылки. Об этом времени его жизни мы прекрасно знаем по "Запискам из мертвого дома", большую часть своего приговора он отбыл и вернулся в Петербург после амнистии лишь в 1857 году.
К этому моменту большинство петрашевцев сумело вернуться в Петербург. Почти все они отреклись – публично или в частных разговорах – от своих революционных увлечений, многие сделали успешную карьеру в государственных заведениях и ведомствах.
Лишь Петрашевский был верен себе – и потому оставался в Сибири. Ему в приговоре отмерили каторгу и ссылку "без срока". То есть пожизненную. И, несмотря на общую амнистию, объявленную после смерти Николая I Александром II (которая коснулась и петрашевцев, и оставшихся еще в живых декабристов), власти не позволили ему вернуться в столицу.
Вернее, не столько власти, сколько принципиальный и кипучий характер.
Едва выйдя на поселение в Иркутске, он вместе с с декабристом Завалишиным начал кампанию против генерал-губернатора Восточной Сибири Муравьева (того самого, знаменитого Муравьева Амурского), который, оказывается, был замешан в убийстве на дуэли чиновника Неклюдова. Муравьев это расследование терпеть долго не стал, и в 1860 году распорядился выслать Петрашевского в Енисейскую губернию, в то самое Шушенское, куда потом ссылали Ленина. Но эта ссылка продлилась недолго, меньше года. Вскоре ему было позволено временно выехать в Красноярск, а потом, благодаря хлопотам сестры, остаться в городе на постоянное жительство. Отсюда Петрашевский продолжал бомбардировать центральные власти и сибирские газеты разоблачительными посланиями. И, хотя в сибирских газетах их публиковали редко, другие, более острые тексты стали уходить за границу, время от времени появляясь в "Колоколе" Герцена. К тому же в Красноярске он продолжал бороться за свои права. Так, неожиданно в 1863 году Петрашевский обратился в Енисейскую казенную палату с просьбой о причислении его к сословию красноярских мещан.
Конечно, это все было чистым эпатажем, как его переодевание в женское платье для похода в церковь. Какой из него мещанин? Но казенное заведение восприняло это всерьез. Чиновники возмутились, написали донос в полицию, и Петрашевского отправили на месяц в тюрьму. Продолжая надсмехаться над местными чиновниками, он умудрился прямо из тюремной камеры каким-то образом отправить депешу с жалобой на действия властей в Петербург. Оттуда пришел удивленный ответ в адрес Муравьева, и разразился скандал, который долго не могли замять.
Все это, видимо, переполнило чашу терпения губернатора, и весной 1864 года он подписал указ о высылке Петрашевского из Красноярска. Его отправили снова в Минусинский округ, сначала в Шушенское, а затем в Кебеж. Но и там он оставался самим собой, то есть продолжал как мог приносить "пользу" крестьянам – лечил их по мере своих знаний, писал ходатайства по их юридическим делам. И продолжал "вредить" властям, рассылая по газетам разоблачительные корреспонденции.
Во все времена с теми, кто не сдается в тюрьме, российская репрессивная машина поступала одинакова. Повышала и повышала давление – в ответ на каждый поступок, в ответ на каждую строчку. С Петрашевским, кажется, повышать было уже некуда, ведь он прошел и через расстрел, и через каторгу, и через ссылку… Поэтому его просто "выдавливали" из жизни. В мае 1866 года его отправили в глухую заброшенную деревню в 100 верстах от Енисейска, где поселили в ветхом домике на окраине, в комнате с земляным полом. Даже почта приезжала туда не каждый день. Но в каждый приезд она продолжала забирать его разоблачительные послания, требования, прошения… Наконец, одно было удовлетворено. Ему позволили на день съездить в Енисейск, для разбирательства в одной из его судебных тяжб. Это было 6 декабря 1866 года. А вернувшись домой под утро 7 декабря, Петрашевский неожиданно скончался от кровоизлияния в мозг.
В России об этом никто не написал, не помянул в некрологах. А шепотом в Петербурге о смерти Петрашевского говорили так, будто это вести с другой планеты. И его, и дело "петрашевцев" давно уже позабыли, многие даже не знали, что он до сих пор был жив. Единственным, кто сохранил память о Петрашевском, был Достоевский, но его взгляд, скорее всего, очень пристрастен. Он ведь и до ареста за глаза называл Петрашевского дураком, актером и болтуном, а свои частые посещения домика в Коломне оправдывал тем, что встречает "хороших людей, которые у других знакомых не бывают". С самим Петрашевским он никогда подолгу не разговаривал, и, вероятно, совсем его не знал. Позднее, работая над романом "Бесы", Достоевский отмечал в дневнике, что наделяет его чертами одного из героев – Петра Верховенского. Но люди, знавшие Петрашевского лично, не находили тут никакого сходства.
На смерть Петрашевского откликнулся лишь герценовский "Колокол": "Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский скоропостижно скончался в селе Бельском Енисейской губернии 45 лет. Да сохранит потомство память человека, погибшего ради русской свободы жертвой правительственных гонений".
Увы, "потомства" в обыкновенном, житейском смысле после Петрашевского не осталось. Ни семьи, ни детей. Даже о его романтических увлечениях никаких сведений не сохранилось. Да были ли они? Ведь сам он говорил о себе на следствии так:
"В двадцать лет судьба заставила меня иметь равнодушие к жизни, свойственное старости. Не находя ничего достойным своей привязанности – ни из женщин, ни из мужчин, – я обрёк себя на служение человечеству, и стремление к общему благу заменило во мне эгоизм и чувство самосохранения, а уважение к истине подавило всякую вспышку самолюбия".
Что почитать:
1. Петрашевцы в воспоминаниях современников. М.; Л.: Госиздат, 1926.
2. Утопический социализм в России (сборник). М. 1985.
3. В. Шкерин. Поединок на шпионах. Дело петрашевцев и политическая провокация в России. Москва – Екатеринбург. 2019.
4. Ф. М. Достоевский. Записки из мертвого дома.
5. Бельчиков Н. Ф., Достоевский в процессе петрашевцев. М.: Политиздат, 1936.